В некий день Господь посылает ангелов взять душу пьяницы непотребного. Доставленный до места, бражник начинает стучать во врата пречистого рая. На вопрос апостола Петра он отвечает: “Аз есмь бражник и желаю с вами в раю жити”. На что эдемский ключник говорит: “Отыде отсюда, человече; здесь бражники не водворяютца, ибо им изготована мука вечная со блудниками вместе”. Но алкашу есть чем крыть – апостол во время оно отрекся от Спасителя: “Помнишь ли ты, господине Петре, когда Господа нашего Иисуса Христа иудеи на судилище к Каиафе поведоша и тебя вопрошали: ученик есть Иисуса назарянина? – а ты трикраты от него отрекся”. И если бы не слезы и покаяние, считает наш пьяница, – не быть Петру в раю. А я хоть и пьянь забубенная, но во все дни славил имя Божье и никогда не отрекался. В конечном итоге он попадает в рай.
Мармеладов говорит о прощении, которое ожидает “пьяненьких” в день Страшного суда. Именно в отношении к такому греху, как пьянству – греху позорному и грязному, проявится во всей полноте милосердие Христа. К моменту работы над “Преступлением и наказанием” легенда уже трижды была опубликована – в частности, в журнале “Русская беседа” (1859) в сопровождении статьи К.С. Аксакова. В том же году в Лондоне вышел сборник легенд Афанасьева. “Повесть о бражнике” – сатирическое произведение XVII века (есть разные редакции). Аксаков видел в герое человека, жаждущего вечного блаженства и добивающегося его. Для него пьяница – праведник, который угоден Богу и который поучает от его имени святых (Петра у врат рая сменяет царь Давид, а его – Иоанн Богослов). Веселье – не грех. Достоевский читал легенду иначе. Мармеладов – далеко не праведник, и на дне бутылки он ищет не радости и веселья: “Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать хочу!” Сходясь с легендарным бражником в том, что именно высший суд Христа оправдает его, герой Достоевского считает, что не уверенность в своей правоте, а полнота сознания своей греховности спасет его (и подобных ему). И повторяя мотив (варианта) легенды, рисующей недоумение Иоанна, обратившегося к Христу с вопросом, как поступить с бражником, или оторопь святых отцов, с удивлением увидевших его в раю, Мармеладов вещает: “Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия. ‹…› И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: "Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!" И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: "Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!" И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: "Господи! почто сих приемлеши?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…" И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем!..”
И в легенде, и в романе – сочетание пародийно-шутовского и патетического начал. Но в “Повести о бражнике” герой – лишь за себя ответчик и жаждет лишь личного блаженства. Мармеладов мечтает о восстановлении справедливости для всех. Бражник не знает своего греха, спорит, изворачивается, добиваясь в диспуте с наипочитаемыми святыми покровительства самого Христа. Мармеладов – весь в страдании и полноте сознания своей греховности. В легенде – рай, в романе – ожидание Страшного суда.
В прошлом году я в один вечер посмотрел в порядке странного сближенья два фильма – “Бесы” Анджея Вайды и “Покидая Лас-Вегас” Майка Фиггиса. Говорю со всей философской безответственностью, что в истории спившегося голливудского киносценариста (в исполнении Николаса Кейджа) Достоевского неизмеримо больше, чем в знаменитой экранизации Вайды. “Бесы” – нестерпимая фальшь и пошлейшая театральщина. Все это на уровне какой-то революционной мифологии и русской риторики духовности (безбожности). А Фиггис отменно делает то, что я называю Достоевским без Достоевского. (К примеру, “Семь” Дэвида Финчера – чисто русский метафизический текст а ля Достоевский, хотя сам режиссер этого и не имел в виду. Я думаю, что Финчер страшно бы выиграл, сыграй он сознательно с Достоевским.) Сама встреча беспробудного пьяницы и проститутки в самом игорном городе мира – абсолютно в духе Достоевского. И все это в пустыне, с ума сойти. Желание стереть свою жизнь, личность, паспортные данные и уехать в Лас-Вегас, чтобы упиться до смерти, – чистейший экзистенциальный жест и проявление того своеволия, о котором мечтает герой “Записок из подполья”. В этой беспредметной живописи по пустому дну бутылки – ландшафт до боли знакомый, русский. Ведь Мармеладов дался Достоевскому едва ли не лучше, чем Раскольников.
Позвольте одно наблюдение этнографического свойства. Я больше десяти лет жил на квартире своих друзей Осповатов – возле метро Аэропорт, улица Коккинаки (я называл ее Стрептококки). В подъезде алкаши чуть не каждый день мерли. Особенно слесари. Московский слесарь, доложу вам, род камикадзе, ибо пьет по черному. И точно в рай попадает, потому что настрадался очень, Господь таких любит. Выходишь на улицу, стоит он, маленький, белесый. Его колотит с похмелья, как стол костяшками домино. “Дай червонец”, – с трудом выдавливает он синими губами. Как тут не пожалеть родного брата метафизика? Русский человек не мыслит, а живет на пределе, о мерзавчике мечтая пуще звания доктора философии. А это и есть трансцендентальная маркировка – существовать на границе мира, быть самой границей (как у Некрасова: “Пришел я к крайнему пределу…”). На верную смерть люди идут. Не дрогнув. Я еще застал там местную знаменитость – алкаша Леньку, который жил этажом ниже. Осповаты звали его Леонардо. Этот титан возрождения преставился еще в начале девяностых.
Но вернемся к Достоевскому. К сожалению, легенды афанасьевского сборника, связанные с Николой-Чудотворцем, не менее важные для Достоевского, остались вне поля зрения. Я хочу подчеркнуть, что дело отнюдь не во влиянии той или иной отдельной легенды на романную структуру – констатация такого влияния ничего не дает. За народной легендой стоит определенная традиция (группа текстов), комплекс представлений и верований, отвечающих запросам Достоевского.
Так, популярная легенда “Илья-пророк и Никола” из сборника Афанасьева строится на четкой противопоставленности этих святых: “Жил-был мужик. Николин день завсегда почитал, а в Ильин нет-нет, да и работать станет; Николе-угоднику и молебен отслужит, и свечку поставит, а про Илью-пророка и думать забыл. Вот раз как-то идет Илья-пророк с Николой полем этого самого мужика; идут они да смотрят – на ниве зеленя стоят такие славныя, что душа не нарадуется. „Вот будет урожай, так урожай! говорит Никола. Да и мужик-то, право, хороший, доброй, набожной, бога помнит и святых знает! К рукам добро достанется…" – А вот посмотрим, отвечает Илья; еще много ли достанется! Как спалю я молнией, как выбью градом все поле, так будет мужик твой правду знать, да Ильин день почитать" (А.Н. Афанасьев. Народные русские легенды. М., 1914, с. 112).
Никола, защищая мужика, спасает урожай и примиряет его с Ильей. Противопоставление "грозного" Ильи "милостивому" Николе характерно для народного восприятия этих святых. Достоевский же, получая обвинения Константина Леонтьева в "розовом" христианстве, будет тяготеть к пониманию Божественного именно как смиренного и милосердного начала. Как народный заступник и спаситель, странник по земле русской вместе с Богом и Христом, Никола выступает и в других легендах (“Касьян и Никола”, “Бедная вдова”, “Исцеление”, “Поп – завидущие глаза”). Противопоставленность Ильи и Николы окажется важным для прояснения конфликта Ильи Петровича Пороха и Раскольникова.
Исследователи уже отмечали соотнесенность имени помощника квартального надзирателя Ильи Петровича с Ильей-пророком, оставив этот факт, однако, без интерпретации. В сцене первого прихода Раскольникова в контору “грозный поручик”, “поручик-порох”, противостоящий полуобморочному Родиону Романовичу, описывается через атрибутику св. Ильи: “Но в эту самую минуту в конторе произошло нечто вроде грома и молнии. Поручик, еще весь потрясенный непочтительностию, весь пылая и, очевидно, желая поддержать пострадавшую амбицию, набросился всеми перунами на несчастную "пышную даму", смотревшую на него, с тех самых пор как он вошел, с преглупейшею улыбкой.