Фонтейн обещал, что электричество будет через двадцать минут, и ушел, прихватив с собой, несмотря на все протесты Скиннера, огромный тюк грязного белья. Свет вспыхнул минут через пятнадцать. Скиннер провел весь день, раскладывая и перекладывая содержимое зеленого инструментального ящика, перевернутого прошлым вечером в поисках бокорезов.
Руки старика, прикасавшиеся то к одному инструменту, то к другому, словно вновь обретали силу и ловкость, а может, в них просто пробуждались воспоминания о давних замыслах и работах, исполненных или заброшенных на полпути.
– Инструменты продать проще простого, – размышлял вслух Скиннер. – Уж на них-то покупатель найдется. Но затем непременно придет день, когда позарез понадобится та самая железяка, которую ты загнал.
По большей части металлические предметы, хранящиеся в зеленом ящике, были для Ямадзаки полной загадкой; хуже того, он не знал, как называются по-английски даже немногие известные ему инструменты, кроме, разве что, самых простых.
– Конусная развертка. – Из кулака Скиннера зловеще выглядывал стальной, чуть тронутый ржавчиной шип. – На редкость удобная штука, а ведь люди в большинстве своем даже не знают, что это такое.
– Для чего она, Скиннер-сан?
– Расширяет отверстия. И не портит их, оставляет круглыми, надо только правильно все делать. Для листового металла, но может работать и по пластику. По любому тонкому, достаточно жесткому материалу. Кроме стекла.
– У вас очень много инструментов, Скиннер-сан.
– А пользоваться ими я почти не умею. Так толком и не научился.
– Но ведь вы сами построили эту комнату?
– Ты видел когда-нибудь, как работает настоящий плотник?
– Да, однажды.
Ямадзаки вспомнил запах кедровых стружек, желтую, масляно-гладкую поверхность брусьев, черные плоские рубанки, так и летавшие в руках рабочих… Демонстрационное возведение чайного домика, который будет снесен через неделю по окончании фестиваля.
– У нас в Токио дерево в большой цене. Никто никогда не выбросит даже самую маленькую дощечку.
– Здесь его тоже не враз достанешь, – сказал Скиннер, пробуя на палец острие стамески. «Здесь» – это где? В Америке? В Сан-Франциско? Или на мосту? – Когда-то, прежде чем сюда провели электричество, мы жгли тут мусор – грелись, готовили. А городу не нравилось. Воздух мы, Скутер, им загрязняли. Теперь-то этого почти нет.
– В результате консенсуса?
– Самый обычный здравый смысл.
Скиннер вложил стамеску в брезентовый, насквозь промасленный чехольчик и аккуратно спрятал в зеленый ящик.
Увидев шествие, направляющееся в сторону Сан-Франциско, Ямадзаки сразу же пожалел об оставленной наверху записной книжке. Первое за все эти недели свидетельство того, что на мосту существуют общественные ритуалы.
В узком, стиснутом лавками проходе не развернешься, люди шли не рядами, а по одному, по двое, и все же это было шествие, судя по всему – похоронное. А заодно и мемориальное. Возглавляли его семеро (вроде бы семеро, Ямадзаки не был уверен в своем подсчете) детей; одетые в неописуемую рвань, густо посыпанные пеплом, они двигались гуськом, один за другим. И маски – гипсовые, аляповато раскрашенные маски святого Шейпли. Однако в поведении детей не было ничего похоронного; в восторге от всеобщего внимания они подпрыгивали и размахивали руками.
Ямадзаки мгновенно забыл о горячем супе, основной цели своего похода, и остановился между тележкой с книгами и лотком птицелова. Незнакомый с местными обычаями, скованный громоздким, непривычным термосом, он чувствовал себя здесь лишним, даже неуместным. А что если свидетели похоронного шествия обязаны провожать усопшего каким-либо определенным жестом, вести себя каким-либо определенным образом? Он покосился на торговку книгами. Высокая, одетая в засаленную овчинную жилетку женщина поправляла левой рукой две розовые пластиковые палочки, скрепляющие на затылке тяжелый узел седых волос. Нет, это не ритуальный жест.
На тележке теснились ряды ветхих, замызганных книг, каждая – в отдельном пластиковом мешочке. Несколько секунд назад женщина рекламировала свой товар, выкликала странные названия.
– Долина кукол, кровавый меридиан, соло для бензопилы…
В этих словосочетаниях звучала какая-то дикая, варварская поэзия; Ямадзаки был уже готов попросить «Соло для бензопилы», но тут женщина замолкла, он удивленно обернулся и увидел детей.
И все же в ее поведении не чувствовалось какого-либо особого благоговейного отношения к шествию – ну увидела, замолчала, а могла бы кричать и дальше. Ямадзаки заметил, как шевелятся губы женщины, как руки ее двигаются над затянутыми в пластик книгами – глядя на проходящих мимо детей, она машинально пересчитывала непроданный товар.
Торговец птицами, бледный человек с черными как смоль, любовно ухоженными усами, зевнул, сунул руку под рубашку и меланхолично поскреб живот.
Следом за детьми появились танцующие скелеты. Ямадзаки обратил внимание, что костюмы этих персонажей «La Noche de Muerte»[36] не отличаются ни особой полнотой, ни тщательностью изготовления – некоторые из масок прикрывали только нижнюю часть лица, да и не маски это были, а микропорные респираторы, пародирующие мертвую ухмылку.
Танцоры, совсем еще молодые парни, бились в конвульсиях под какую-то внутреннюю, неслышную зрителям музыку хаоса и запустения. Тазовые кости на узких ягодицах, бедренные кости, белеющие на черных бедрах, – нет, в этом не было ничего зловещего, только эротика и, пожалуй, агрессия. Один из танцоров окинул Ямадзаки острым, цепким взглядом – голубые, чуть прищуренные глаза над черной, заляпанной белым полумаской.
Дальше – две долговязые фигуры в светло-зеленых лабораторных халатах и красных, по локоть длиной, резиновых перчатках, черные лица густо размалеваны желтоватым гримом. Кто это – врачи, провожавшие в могилу одного пациента за другим, пока не явился миру великий Шейпли? Или сотрудники бразильских биомедицинских компаний успешно и с немалой для себя выгодой превратившие Шейпли из неграмотного проститута (а вот такого слова вроде бы нет) в бесценный источник надежды, источник спасения?
А вот и главные герои сегодняшнего карнавала. Немые и безучастные, завернутые в плотный молочно-белый пластик, они лежат на двухколесных тележках, изготовленных здесь же, на мосту, и применяемых обычно для перевоза громоздких предметов. Каждую из тележек катят четверо людей, мужчины и женщины, черные и белые, старые и молодые. Ни в одежде катальщиков, ни в их поведении нет ничего примечательного – если только не считать примечательной подчеркнутую будничность, резко отличающую их от остальных участников шествия… Нет, все-таки есть, подумал Ямадзаки. Они молчат и смотрят только вперед, словно не замечая зрителей. Немые и безучастные, как и те, завернутые в пластик…
– Бедняга Найджел, – вздохнула торговка книгами. – Делал тележку на продажу, а получилось, что для себя.
– Эти люди погибли в грозу? – осторожно поинтересовался Ямадзаки.
– Ну уж только не Найджел. – Женщина окинула чужака цепким, подозрительным взглядом. – Весь как решето, какая уж там гроза…
Семь тележек, семь покойников, на этот раз никаких сомнений в подсчете не возникало. Следом за ними появились мужчина и женщина с большой ламинированной литографией. Ввалившиеся щеки, огромные, горящие состраданием глаза; глядя на эти приторно-сладкие портреты, Ямадзаки неизменно испытывал почти физическую тошноту.
В самом конце процессии приплясывала и кривлялась маленькая ярко-красная фигурка. Бесхвостый, безрогий чертенок с древним, непомерно огромным АК-47. Затвора у автомата нет, вместо магазина торчит кривой деревянный брусок, грозное когда-то оружие выкрашено в красный цвет, превратилось в бутафорию, ритуальную принадлежность.
Все предельно ясно. Красный чертенок символизирует ненужную, от начала до конца бессмысленную смерть Шейпли. Жуткую пер возданную глупость, гнездящуюся в самой сердцевине мироздания.