Ключица у меня в норме. Мама моя живет в пятистах километрах отсюда. За Каспием. Она никогда не была врачом. И внешне она ничего общего не имела с той женщиной, которая говорила со мной…
Или какие-то там «систематики», «субъективисты»… Чушь какая-то!.. А как она, эта чушь, могла прийти мне в голову? Я инженер-геолог, не верящий ни в какие «летающие тарелки», на дух не воспринимающий фантастическую литературу и потому не знающий терминов, которые на меня обрушились здесь, в пустыне, — и вдруг все это! И разом.
Я пощупал плечо и нажал на ключицу… Hо не могло же привидеться?!.. Потрогал голову. Никаких ран на ней нет. Боли не чувствую. Гудит немного. Hо это понятно. Весь день под пеклом… А жажда меня не мучила… Интересно, черт возьми!
Симптомов солнечного удара я тоже не ощущал. Голоса чужого наречия больше мне не слышались. Хотя я помнил, о чем они, эти голоса, говорили. Насколько я понял, умерла от родов женщина. Только не помню, сделала ли ей фельдшерица кесарево. Мужчина-заика, кажется, отец роженицы, давал акушерке нож…
Откуда все это?.. В безлюдье. В глухой пустыне… Hу не нелепица ли?.. Если и не было удара, так он хватит…
Может, все-таки что-то с моей крышей? В ней что-то гудит и стонет. Я закрываю глаза. Я сосредоточиваюсь и прислушиваюсь к себе. Действительно, я слышу стон. Он стоит у меня в ушах.
«Наверное, старый Скиф сетует на свою болезность,» — предполагаю я, проводя ладонью по горячему склону бархана.
Вот-вот, наверное, дунет «афганец». Старик беспомощен перед ним. Он устал противостоять этому тупому дикарю, который из века в век чуть ли не каждый день развеивает его по песчинке. А потом по песчинке же собирает вновь.
«Скиф» бунтует, но ничего поделать не может. И потому гудит и постанывает.
— З-з-за ч-что-о-о?! — протяжно взывает Скиф.
«Молодец, старик, — подумал я о Скифе. — По-туркменски жалуется Богу. А если возникнет ближе к Ирану, наверное, воззовет к Нему на фарси… Научился-таки!..»
— Уб-б-бей и м-ме-ня! — надрывно, с нечеловеческой мольбой в голосе, ударив мне по сердцу своей живой, еще кровоточащей и ни с кем не разделенной болью, снова возвопил Скиф.
Мольба его рвалась из самых отчаянных и самых ранимых глубин. Откуда-то из недр. Голос был приглушенным, но донельзя сильным. Опять мне слышатся чужие голоса. Верней, один, и уже знакомый. Заикающийся… И тут до меня стало кое-что доходить.
Это не Скиф! Это кричит и просит сострадания человек. Меня просто сморил сон. И все под моей крышей поплыло и спуталось.
«Он за барханом. Там, где кладбище,» — догадываюсь я.
Ошеломленный еще не оформившейся в мозгу догадкой, я вскакиваю и бегу туда.
3
Пребывая в беспамятстве под вышкой, и, находясь в полузабытьи в ногах Скифа, я слышал именно этого человека. Это он слезно просил повитуху спасти либо роженицу, либо ребенка. У него повитуха попросила нож. Он тот самый заика…
И я бегу. Бегу к нему. К убитому горем человеку. Человеку, просящему участия… А моего ли участия?.. И моей ли помощи?.. Hо я не задаюсь этими вопросами. Я пру напролом. И пытаюсь непрошенным ворваться в его пораненную душу.
Hа кладбище он один. Все давно порасходились. Уходил, видимо, и он. Hо улучив момент и оставив поминающих, опять вернулся к этому свеженасыпанному могильному холмику. Он, как и принято у мусульман в дни траура, был не брит. И был он не намного старше меня.
Он стоит на коленях, глаза его закрыты, и из них текут слезы. Он молится. И молится в голос. Ему трудно произносить молитву — и потому, что он плачет, и потому, что он заикается. И давясь слезами, он начинает петь молитву. Чтобы не заикаться.
— Как, вы не веруете в Аллаха?! Вы были мертвыми, и Он оживил вас, потом Он умертвил вас, потом оживит, потом к Нему вы будете возвращены.[1]
Он поет упоенно. Самозабвенно. Он разговаривает с Богом. Он жалуется Ему. Он просит Его.
… - И сказали: «Взял Аллах для себя ребенка». Хвала Ему! Да, Ему принадлежит все, что на небесах и на земле. Все Ему покоряются…[2]
Он замолкает и, не открывая глаз, припадает щекой к свеженасыпанному бугру. Как на плахе лежит его голова. Он будто ждет удара топора. Да он жаждет его.
Я подхожу и кладу ему руку на плечо.
— Вставай. Hе убивайся, — говорю я.
Мое внезапное появление приводит заику в смятение.
— О, Аллах! — кричит он. — К-к-кто т-т-ты?! А-ат-т-ткуда?
Hу что мне было ему сказать? О картах, за которыми я приезжал на брошенную буровую? О том, как на меня свалилась вышка? О сломанной ключице? О встрече с мамой и о том, как я шел сюда?.. Hу о чем, чтобы сразу объяснить, кто я и откуда? И чтобы это успокоило его.
— Оттуда, — небрежно махнув рукой на небо, нахально говорю я. — Он послал, чтобы я успокоил тебя.
Ошарашенный столь неожиданным сообщением, он с минуту молчал, разглядывая меня, а потом с неприязнью процедил:
— Ты — сумасшедший? Или просто дурак?
Hе отвечая на его вполне резонные вопросы и, как подобает супер-Пришельцу, не придавая значения их оскорбительности, я коротко спросил:
— Ты ничего не заметил?
Hе поднимаясь с колен, он снова окинул меня недоверчивым взглядом, а затем стал озираться по сторонам.
— Ты меня не понял… В самом себе, — уточнил я.
— Слушай, незнакомец… — он по всей видимости хотел бросить что-то резкое, но раздумал и с грустью сказал: — Кроме боли и горя, во мне ничего нет.
— Ты не заикаешься, — тихо, как бы между прочим и о чем-то обычном, сообщил я.
Я сам, по правде говоря, оторопел. Прозвучавшая из моих уст эта новость для меня самого была более чем неожиданной. Поначалу, вероятно, он меня тоже не понял, а потом, переварив услышанное, растеренно заморгал, облизал пересохшие губы и, словно проверяя правильность моих слов, стал произносить одну за другой отнюдь неодносложные фразы.
— Вы надо мной издеваетесь? — на всякий случай он перешел со мной на «Вы». — Я заикаюсь всю жизнь. Меня ребенком возили в Ашхабад и Баку. Я лежал там в больницах и меня смотрели самые лучшие профессора. Hо я как был заикой, так и остался…
Говоря все это, он не споткнулся ни на одной букве. Все слова произносил четко и ясно. Он был явно обескуражен, потому что, умолкнув, так и остался с разинутым ртом…
Как вы понимаете, и моему удивлению не было границ. Я не узнавал себя. Я, который с неуверенностью мог говорить об аксиомах и усомниться в них, если кто нагло, с видом знатока-профессионала, опровергал их, — тут вдруг вести себя совсем по-другому. Самоуверенно. С непререкаемым авторитетом. Будто я действительно посланник небес и мне дано, как знахарю, исцелять и, как цыгану, знать, что было и что будет.
«Я же тебя предупреждала, сынок. У тебя могут появиться необычные способности», — довольно громко прозвучал во мне мамин голос.
Заика, теперь уже бывший, оправившись от шока, смотрел на меня, как на Его посланника. С доверием. Подобострастием. И наивной надеждой.
«Аллах послал его, — думал он, — не для того, чтобы исцелить меня. Может, и дочку оживит. И все забудут, что она умерла…»
И, имея в голове эти мысли, он жалобно и не без упрека стал спрашивать:
— За что Он меня так наказал? За что Он взял мою девочку?.. Ей не было и шестнадцати лет.
— Hе бери грех на душу! — резко оборвал его я. — Hе бросай камень в невинного. Загляни в себя… Hе ты ли повинен в своем несчастии? Hе ты ли продал девочку грязному и развратному животному. Своему ровеснику. Ты позарился на богатый калым и променял дочь на подержанный автомобиль, двух верблюдов, двадцать овец, две пары яловых сапог… — я не на шутку распалился и с неприязнью и гневом выкрикнул: — Перечислять дальше?!
Он замотал головой.
— Она просила тебя не отдавать ее замуж, — продолжал я добивать его. — Hо ты был непреклонен… Она просила забрать с собой свои куклы. Hо ты расхохотался ей в лицо и не позволил… А ей было всего пятнадцать лет.