У человека были совершенно белые глаза.
Бело-зеленый, болотный огонь слегка мерцал на их дне – такими бывают блуждающие огоньки на болоте либо в ночном лесу, светляки, живущие в гнилых пнях. Глаза глядели на Катю неподвижно, застыли, как льдинки, под выгоревшими светлыми бровями. На миг ей почудилось: во всем мире только и есть, что эти пронзительно-светлые, бешеные глаза.
Она отшатнулась. Человек сказал тихо и твердо:
– Не вздрагивайте. Не люблю, когда боятся. Вы Катерина Терсицкая, жена моего атамана. Я извещен о вашем приезде.
Голос у человека был хриплый, резкий и волнующий скрытой жестокостью. Катя не опускала глаз, глядела прямо ему в лицо. Рассматривала его занятную одежду: ярко-малиновый, отливающий брусничным багрянцем, шелковый халат, подпоясанный шелковым поясом с кистями, монгольские сапоги со смешно загнутыми носками; на халате тускло светился такой же, как у Трифона, массивный Георгиевский крест. Герой. Ежик светлых волос торчал над изморщенным лбом. В круглых бровях и коротком, чуть вздернутом носе было что-то птичье. На скулах неряшливо сизела щетина. Щеки ввалились, как у чахоточного. Человек, видно, не особо утруждал себя бритьем. Под распахнутым на груди халатом виднелась грязная гимнастерка. Весь его вид говорил о запущенности, о том, что с ним рядом не было женщины, женской обихаживающей, заботливой руки.
Он еще раз пронзил ее белыми копьями бешеных глаз, повернулся и пошел прочь. Катя видела, как под переливающимся шелком халата-курмы двигаются худые широкие лопатки. Человек был высок, как пожарная каланча, и худ. Похоже было, что он и об еде-то не слишком печется. Катерина проводила его глазами, следила, как долговязая фигура исчезает в степных сумерках, в ветреной ночи.
На ее лицо упала снежинка, потом другая. Она протянула ладонь. Снег, пошел первый снег. А леса и распадки, тайга по горам, березы и лиственницы еще стоят сплошь золотые. Коротка здешняя осень. Она испугалась: быть может, и коротка жизнь.
«Недотепа, это же наш барон! Это сам Унгерн говорил с тобой!» Трифон, раскуривая трубку, набивая в нее китайский табак, сердито ожег ее глазами. Катя пожала плечами: это и есть главнокомандующий? А зачем он в монгольской одежде ходит? «Так он же цин-ван, монгольский князь, – свистяще прошептал Трифон, пыхая трубкой. – Ему титул сам Богдо-гэгэн пожаловал. И у него, матушка моя, идея. Он хочет, чтоб Азия над всем миром царицей стала. Налей-ка в чай молочка утрешнего! Маслица уже запустила?.. соли швырни… Соль, однако, у нас в дивизии уж на исходе… покупать надо… завтра на Захадыр поедем…» Катя поняла: молоко – кобылье. У него был острый перечный привкус, оно чуть щипало язык, как квас.
Она глубоко вдохнула воздух со странным привкусом, с томящим, горько-сладким запахом. Ах, да. Сандал. Ее бедная покойная матушка, бывало, жгла редкое благовоние, уединясь в спальне – тоненькие темно-коричневые палочки ставила в хрустальную рюмку и поджигала, и от палочек живыми усиками в стороны расходился сизый дым.
– Ты жег сандал, Триша?..
Он не ответил. Она поискала глазами. В медной исцарапанной походной кружке дотлевала обломанная сандаловая палочка. Вот так и любовь сгорит. И жизнь… Она подумала о том, что сандал на Востоке зажигают не только для молитв и медитаций, но и для любви. В очаге тлели красные головешки. Семенов, сощурясь, глазами горящими, как угли, пристально смотрел на жену.
Восемь ужасных
Если ты овладеешь внутренним теплом тумо, ты вкусишь райское блаженство еще в подлунном мире.
Учитель Милареспа
Красные, того и гляди, войдут в Забайкалье. Партизаны воюют вовсю. Провались все на свете, даже родной дядя его верного атамана верховодит партизанским отрядом. Чего хотят эти недоумки? Эти недоумки хотят власти. Власти, чего же еще?
Самая опьяняющая водка на свете – это власть. За это опьянение не вздернешь на дыбе, не дашь пятьдесят ли, сто палок, не оттяпаешь саблей руку, чтоб не подносила рюмку ко рту. Опьянившийся властью идет до конца. Он душит, губит, расстреливает, загрызает всех, кто встанет у него на пути.
А он? Он борется за что? За власть? За Россию? За Азию? За Царя? За свое брюхо?!
За свое тощее, вечно недоедающее брюхо, ха-ха. Он не любил еду. Он с ней мирился. Он ел из солдатского котла рис руками, утирал рот ладонью, запивал водой из ближней реки или озера.
Да, он ел как зверь и спал на земле, он мог сутками напролет скакать на коне и бестрепетно наблюдать, как по его приказу казнят провинившихся, но он хотел, да, хотел власти. Не простой! Не государственной! Не узурпировать собственность! Не взять в руки банки, телефонные станции, вокзалы, элеваторы, крупные заводы – и присвоить их! Как эти, красные собаки…
Он хотел Священной Власти.
«Ты можешь объяснить себе, что есть Священная Власть? Не можешь? Да, Будда смог бы. Но ты не Будда. И не лама. Ты просто воин. Все твои предки погибли в бою. Ты тоже погибнешь в бою. Ты умрешь с честью: с пулей в груди или во лбу. Тебя не предадут. Ты Заговоренный. Она… Ли Вэй… ты помнишь?.. заговорила тебя. Прочь подлые мысли о женщине. Для тебя теперь нет женщин. На войне их нет никогда. Зачем кое-кто из офицеров и казаков таскает за собою по степям своих несчастных жен?! Идиоты. Женщин надо оставлять дома. А у солдата дома нет. Его дом – священная степь. Его мечта – Священная Власть».
Он тряхнул головой, отгоняя назойливые, как оводы, ненужные мысли. Семенов засылал в Ургу Левицкого, и Левицкий встречался с Богдо-гэгэном. Выбор, дорогие мои монгольцы: либо владычество Пекина, либо красная чума, либо… Он мельком глянул в зеркало. Оно висело, жалкий осколок с потершейся, отсырелой, пошедшей черными пятнами амальгамой, на стене юрты. У него была одна прихоть, причуда. Он, как баба, любил глядеться в зеркало, хоть за собою и не любил ухаживать – бриться, стричься. Это лицо – лицо властителя? Князя? Владыки?
Это жесткое лицо со сжатыми скулами, с прозрачными сумасшедшими глазами – лицо даже не правителя. Не военачальника. Не вождя. Хотя и то, и другое, и третье не так уж плохо.
Это лицо докшита.
«Докшиты, Хранители Веры. Вы, злобные, вы защищаете Будду. Вы защищаете свое небо. Кто защитит небо России, ежели убили ее Царя?! Не стать ли мне самому Царем, о докшиты?.. Что ты мелешь сам себе, барон, окстись. Верни Азии династию Цин и верни России Царя. Ты воин. Твое дело – умереть в бою».
У него в Азиатской дивизии три конных полка: Монголо-Бурятский, Татарский и атамана Анненкова. Хорошо, что еще Анненков жив, что он не пропал, как… как другие.
«Остановиться. Не думать о пропадающих людях. Предатели. Сволочи. Никто их не убил. Они просто убежали из Дивизии, собаки. И они найдут свою собачью смерть».
Так, три конных полка, это хорошо. И еще монгольские князья Дугор-Мэрэн и Лувсан-Цэвен со своими отрядами. Знают ли монголы, что русский Царь давным-давно мертв, расстрелян в Екатеринбурге? Его казаки, его монголы, буряты, татары и уйгуры хорошо вооружены. На одного солдата – одна винтовка, и это уже богатство по нынешним временам. В Урге есть такая сволочишка, купец Ефимка Носков, он напрямую связан с англичанином Биттерманом, вот через Носкова у англичан можно закупить партии новейшего оружия, и притом дешево, купец сам сделает свой навар, обведет Биттермана вокруг пальца. Он связался с Носковым еще в Чите. Прижимистый купец тогда не обманул, переправил ему через Харбин оружия – винтовок и пулеметов – на десять тысяч рублей. Деньги были, разумеется, семеновские. Атаман щедро тратился на идею освобождения Азии и восстановление в Маньчжурии династии Цин. Ах, с японцами б поближе подружиться… Без японцев, судя по всему, – никуда… Но главное – Монголия. Главное – Урга. Урга должна стать его, Унгерна. Ургу должно взять.
Взять – какое отличное слово. Взять и не выпускать.
Проклятая сухая осень, ни капли дождя. Уже метет, наметает снег, сухая противная крупка, режущая губы и щеки. Плоские здешние горы затянуты, будто парчой для священнической ризы, бледно-золотой, грязно-красной сухой травой. Первая попытка штурма не удалась. Наплевать! Смеется тот, кто смеется последним. Нет, нет, его Дивизия, хоть и полуголодная и полураздетая – кто в чем шастают казаки, у многих солдат нет теплых ушанок, валенок, телогреек, – все же вооружена, а главное, воодушевлена. Кем? Им.