Вере Валерьяновне было не скучно слушать этого человека, который так много видел и у которого так весело блестели глаза, когда он вспоминал о самых опасных эпизодах своей богатой событиями жизни.
Вскоре вокруг них уже собрался кружок мужчин и дам. В детстве и юности эти господа читали довольно много романов и поэтому знали кое-что и об Африке, и об Индии, я о других далеких странах. Но о существовании реки Яны, и о том, что в низовьях Колымы живет такой народ – юкагиры, – они не слыхали, хотя и получили воспитание в русских семьях и русских учебных заведениях.
Впрочем, этого нельзя сказать о двух слушателях Седова. Один из них хозяин дома, старик Мордин. Он сибиряк, и прииски его расположены на Дальнем Востоке. Он-то знает отечественную географию, особенно восточных окраин. С Седовым он познакомился несколько лет назад в Николаевске на Амуре. Молодой офицер заинтересовал миллионера, возбудив в нем нечто вроде симпатии своей настойчивой волей. Седов посвятил Мордина в свои заветные планы. Но так как для осуществления планов энергичного моряка нужны были деньги, а деньги Мордин любил вкладывать лишь в такие предприятия, которые были хорошо обеспечены, то между Седовым и золотопромышленником происходили довольно резкие пререкания. Седов напоминал о таких отвлеченных понятиях, как честь, родина, долг перед отечеством, прогресс науки, а Мордин жаловался на какие-то драги, которые съедают всю наличность. Миллионер видел в Седове силу и не мог не сочувствовать его замыслам. Но деньгами он привык распоряжаться под влиянием иных эмоций.
Неподалеку от хозяина, в стороне от молодежи, сидел господин средних лет, известный в Петербурге журналист и музыкант. Он помещал свои фельетоны в «Новом Времени» и касался в них не только музыки, но и самых животрепещущих вопросов науки, промышленности, государственного устройства, а также нравственности. У него был свой стиль: можно было сказать, что он либерал среди черносотенцев. Это проявлялось в том, что он не валил все на евреев, как делал его собрат по «Новому Времени» всесильный Меньшиков. Он обходился без этого и имел своего читателя. Он ратовал за передовые идеи, подразумевая под этим завоевание Дарданельского пролива («щит на вратах Цареграда»), религиозное воспитание рабочих и тому подобное.
Он слушал Седова с живейшим интересом. У него было чутье, и он предвидел, что этот моряк еще заставит говорить о себе. Так же как и Мордин, он знал о проекте Седова. Его собственное отношение к замыслу штабс-капитана еще не определилось, вернее говоря, он еще не решил, можно ли состряпать из него фельетон, да не один, пожалуй, фельетон, а целую газетную кампанию – с письмами в редакцию и ответами на них, с призывом к читателю и с серией коротких сенсационных сообщений, подписываемых скромными, но и откровенными инициалами популярного фельетониста…
После кофе начались, как всегда, танцы. Дочь хозяина пела. Потом составились два кружка: одни удалились в кабинет Мордина для игры в стукалку, другие – молодежь – устраивать шарады.
И в полночь, на тротуаре, перед автомобилем золотопромышленника, в котором дамы и барышни отправлялись по домам, прощаясь с Верой Валерьяновной, Седов вдруг обнаружил, что весь вечер смотрел только в эти глаза – большие, темные, любопытные – и, кажется, влюбленные.
II
Прошло несколько месяцев.
– Я обязан предупредить вас, – говорит Седов и поднимается с кресла.
– Я хочу предупредить вас, Вера Валерьяновна, заранее предупредить о таком обстоятельстве моей жизни, которому свет может придать значение. Прежде чем вы скажете да или нет, прежде чем решите свою и мою судьбу, – выслушайте мое признание. Офицерский мундир может обмануть вас… Вы должны знать, что человек, который любит вас и просит вашей руки, происходит из иного, чем вы, сословия, родители мои – совеем простые люди…{4}
…В Приазовье, в Области войска донского, в многолюдной казацкой станице Новониколаевской, жили люди богато, дома их, крытые розовой фигурной черепицей, выбеленные мелом и разрисованные синькой, стояли среди кудрявых садочков, в которых весной поспевала веселая черешня, а летом – тяжелые груши и яблоки. Разрослась станица на черноземе, среди пшеничных полей, недалеко от морского берега, песчаного и плоского; на берегу казаки держали флотилию вместительных плоскодонных лодок и сети – каждая длиною в двести-триста сажен.
Поближе к берегу, подальше от чернозема, на сухой, песчаной земле, среди бесплодных акаций, выросших там и сям, вытянулись вдоль кривенькой улицы нескладные хатенки хутора Кривая Коса. Летнее море – белесое, как глаза, выцветшие на солнце; гневное осеннее море, с табунами волн, оставляющих на пологом берегу округлые, как облака, охапки пены; ледяные поля зимой, вечно перемещаемые и вновь образующиеся под влиянием невидимой, но неостановимой работы моря, – вот то, что всегда было видно из окошек кривокосских хат, то, что и ночью напоминало о себе запахом – соленым и чуть гнилостным – и шумом, ласковым или ворчливым.
Здесь Седов родился и жил в детстве.
Его отец был рыбаком, его звали Яков Евтеевич. На этом обрывается генеалогия рода Седовых, потому что в их семье не было ни наследственных имений, которые нужно было бы делить и беречь, ни переходящих к потомству званий, которыми следовало бы гордиться.
Можно лишь догадываться, что Седовы происходили от тех русских мужиков, которые, спасаясь от крепостной неволи, голода и безземелья, бежали из центральных губерний, «шли в хохлы», на юг, в степную Украину и в казацкие области, где ждала их батрацкая неволя или бесправное существование «иногородних».
Когда ребенок впервые узнал необходимость трудиться ради хлеба, – он стал взрослым. От старших он воспринял способность к терпеливой работе от зари до зари, на берегу, под тяжелым солнцем, среди обсыхающих шаланд; с восьми лет он приобрел это умение жить изо дня в день с натруженными пальцами и ноющей спиной.
Беловолосый и круглоголовый, веснущатый, как берег, усыпанный галькой, крепконогий и увертливый, он воюет во главе ватаги кривокосских рыбальчат с юными станичниками, щеголяющими в отцовских форменных картузах и в перешитых шароварах с лампасами. Он подстерегает их у церкви перед выходом из приходской школы. Книги, которыми они отбивают удары нападающих, и ломти пшеничного хлеба, спрятанные за пазухой, – вот предметы его зависти и цель его набегов.
Его берут в море, и он помогает отцу в промысле, спит на куче снастей на корме в то время, как парус хлопает над ухом и мачта скрипит, а лунная дорога, которой он удивляется, проснувшись, ведет далеко через все море к таинственным и заманчивым странам.
В этих поездках он узнает, что такое опасность и как к ней следует относиться: рабочая деловитость рыбаков, сопротивляющихся гибели, которая в штормовую погоду ежеминутно подкатывается под хрупкое днище лодки, – рабочая эта деловитость в минуту опасности стала и для него единственно возможной формой поведения, и только много позже он узнал, что этому есть название – храбрость.
Виллем Баренц (1550–1597).
Десяти лет Он пережил приключение, едва не стоившее ему жизни. Это было зимой, когда Азовское море покрывается хрупкой и обманчивой коркой льда. Старшие были на подледном промысле, в нескольких верстах от берега. Трех мальчуганов, и в их числе Егорку Седова, послали из дому к рыбакам отнести полдник. Эти краюхи домашнего крутого хлеба и вареные картофелины в казанках только и спасли мальчиков. Ребята прошли большую часть пути, когда наткнулись на полынью, черным зигзагом рассекавшую ледяное поле. Повернули назад, пробежали шагов сто и убедились, что и от берега их отделило водой. То подул береговой ветер, быстро перемешавший, как карты на столе, едва скрепленные между собой ледяные поля. Льдина, на которой метались три мальчика, была сравнительно велика – пятнадцать-двадцать сажен в поперечнике. Иногда она краями упиралась в соседние льдины, но мальчики не решались покинуть свое поле, которое казалось им и плотнее и больше других. Лед несло в открытое море. Надвинувшийся вечер скоро запрятал в синем сумраке родные берега. Мальчики увидели себя среди моря, в темноте, на одинокой теперь уже льдине, и заплакали, сев в кружок.