– Не стану я крестить… Дед глазом не моргнул.
– Почто не станешь?
– Убивец он, разбойник, лиходей!
– Дак промысел такой, при большаке живем по воле Божьей. – Он покряхтел миролюбиво. – А ты по сей же воле поп, и промысел – спасенье душ человеческих. Так исполняй свой рок.
Остатки сил ушли… Уж лучше б он кричал иль топором грозился, уж лучше б шайкой всей напали, ножами бы трясли – тогда бы постоял. А тут все доводы уходят, ровно вода в песок…
– Нельзя мне ни крестить его, ни причащать. Ни отпевать потом…
Старик невозмутимо огладил бороду, в очах его смиренных проступила жалость.
– А что так, батюшка?.. Запрет наложен? Инно зачем назвался?
– Се я убил его, – признался Аввакум, не опуская взора. – Под утро на дороге разбой был, телегу грабили. Я не стерпел…
Вся шайка шевельнулась, позрела на распопа чуть дольше прежнего и отвела глаза, как будто разбрелась.
– Чем ты их бил? Булавой? Кистенем?
– Двух кулаком настукал, а нехристя сего – суть камнем…
– А стукнуто добро. – Дед толк понимал. – И поделом досталось. Поп вышел супротив трех молодцев и на кулак всех взял. Ох, срам какой! Что б деды наши нам сказали? И ныне от стыда в гробах перевернулись!.. Ну, будет мне, эк разворчался. – Он руку протянул и отрока погладил – суть ангелок, бел волос, васильковый взгляд. – И все едино, крести да имя дай свое. Спасешь его и сам спасешься.
– Я заповедь нарушил и смертный грех свершил, – чуть ли не плакал Аввакум. – И справлю чин – не будет благодати!
Тут старый лиходей преобразился, покорным сделался, смиренным – ну, истинно великий постник, молитвенник – архимандрит, а не разбойник.
– Ты ж нехристя ударил, лихого человека, в коем бес сидел. Вот ты его изгнал как подобает, по-библейски. Помысли же: откуда вера к нам пришла? От иудеев, аки плод от древа, а по плодам его о древе судим… Чем они грешников лечили, отступников и бесноватых? Каменьем же, и насмерть забивали. И их первосвященники кидали первыми. Ты лишь исполнил то, что заповедано отцами церкви.
Распопу б крикнуть – еретик! – но, взор поднявши, узрел перед собой богообразный лик и умилился!
Меж тем сладкоречивый бес все боле искушал:
– Ты из писаний знаешь – святым возможно стать двумя путями: или молиться день и ночь, себя в посту держать и чудотворствовать, иль подвиги свершать на поле брани и кровь проливать. Прославили б Юдифь, коль не была б коварной и жестокой? Коль головы бы не срубила Олоферну? И преподобный князь Владимир крестом ли токмо Русь крестил? А разве сам Христос не батогами гнал торгующих из храма?.. Утешься, батюшка, и с Богом приступай. И все труды твои недаром, воздам сполна, едва ли унесешь. Подобной благодарности вряд ли кто видывал из смертных, богатый дар… Но поделом.
Неведомо, что сотворилось: то ль искус не узрел, ослабил волю и дух не укрепил молитвой, не осенил крестом, не взвыл «изыди, бес поганый!», то ль сей разбойник искусным был на слово, – прельстился Аввакум. И если прежде на своем стоял, хоть чуял, что не прав, многажды бит был за строптивый нрав и из приходов изгнан; тут сатана попутал – надел епитрахиль и стал служить.
И ветер вмиг унялся, что в небо бурей подняло, осыпалось на землю, тишь наступила, благодать. Распоп святил купель, молился, пел, а в сердце плакал и мыслью утешался – не выпустят живым. Известно, чем одарят в разбойной шайке, ножом иль кистенем. Едва окрестит, так и зарежут сразу – не зря грозили, де, мол, есть некрещеные, по одному на двор…
И утешался тем: коль муки вытерпит и примет смерть от рук безбожных татей, искупится свой грех. Душа спасется!
А лиходей на одре, уже крещенный и причащенный – воистину, дитя безгрешное! – не помирал до вечера. С родней простился, с детьми и стариками, воды просил и очи закрывал, и Аввакум, воздув кадило, пел отходную, но в который раз он оживал, и ледяные длани согревались. Касался рясы иль хватал за руку:
– Постой-ка, батюшка… Я зрел тебя… Сдается, служишь ты в часовне придорожной, у Селища.
– Да нет, Христос с тобой. Я странствующий инок.
– Но образ твой в глазах стоит…
– Допреж не виделись…
– Не ты ли, поп, на прошлой пятнице с иконою ходил по большаку да созывал народ?.. Чтоб крестным ходом супротив пожара?.. Вон как горит – повсюду дымно…
– Се был не я…
– А взор твой мне знаком… И лик…
Так длилось до захода солнца, и токмо вкупе с ним разбойник окрещенный угас незримо и спокойно, как будто бы заснул. Распоп в тот час же начал панихиду, однако кликая по имени покойного – суть, тезоимца Аввакума убиенного, молился о себе и отпевал себя. Доподлинно и с чувством справив все по чину, убрал кадило и встал пред стариком, как пред судьей.
– Я все исполнил, старче. Ужо и мне пора. Настал черед.
– Добро, сам провожу тебя, – промолвил тот и, кликнув отрока, коего ласкал и по головке гладил, неспешно двинул в лес.
А после урагана благодать стояла – не высказать словами: должно, в Раю бывает так, и то не каждый день. Хоть солнце село, но свету еще много, лазоревое небо, сурмяный воздух и легкая прохлада; и чудо – оправившись от ветра, дерева с земли восстали, вздохнули и замерли. Нет и следа от бури! И несмолкаемо повсюду свист райских птиц. Не щебет, не скворчанье – суть литургия!
В сей лес вошли, как в храм. Разбойник старый напереди идет, с сумой и посошком, а сзади отрок с топором за опояской. Еще приметил Аввакум, креста на шее нет, знать, он будет кончать. Приступит незаметно в нужный час и срубит голову – затычку на сосуде, в коем душа живет. Отпев себя, распоп меж ними шел и даже не молился, а чтобы смерть не ждать ежесекундно, сложивши руки на груди, смотрел вперед и слушал пенье птиц.
Изрядно прошагали, пора бы уж стемнеть, ан свету не убавилось. В иной бы раз он стал гадать, чьей силой явлено свеченье и нет ли в чуде сем антихристовой воли. Сейчас же шел и токмо благодать вкушал. Да и старик, должно, объят был тем же чувством – ни слова не сказал, не оглянулся, ровно он один идет. А вывел на дорогу, встал и отрока спросил:
– Пошто живым оставил?
– Сей человек – святой, – промолвил тот. – Рука не поднялась.
– Добро. – Старик налег на посох и глянул на распопа. – Коль раз бы дрогнул, забоялся – в тот миг бы ангел смерти взмахнул десницей. На что же душу мучить страхом?.. Поелику святой, то за труды дар будет царский.
Раскрыл суму и свиток вынул – потертый, древний, ветхий. В науке книжной искушенный, распоп мгновенно ожил, рукою робкой взял его и тут же, не сдержавшись, распутал бечеву и развернул пергамент заскорузлый… И замер, пораженный.
4
Вдоль костромской дороги леса сгустились, потемнели, не стало ни полей, ни рубленых прогалов, ни пожен и пожегов. Лишь изредка, когда карета, преодолев подъем, въезжала на увал, на миг короткий открывалось солнце. И вместе с ним боярыня легко вздыхала. Ей чудилось, мрак отступил, тем паче дым, с болот несомый, и вот сейчас откроется простор земной, сияющее небо, и вместо гнуса липкого, лесного шума и колдовского скрипа боров дремучих лицо овеет ветер, насыщенный пыльцой и духом трав цветущих. Коль это бы случилось, она в тот час велела б остановить весь поезд, и без служанок, сама б открыла дверцу, ступила наземь и, сдернув плат, кокошник золоченый, простоволосою пошла и не молилась бы, не воздавала бы славу, что Бог пронес сквозь даль разбойничью, сквозь грязи, смрад болот, а просто подышала волей да сбросила грудную тяжесть и призрак мысленный, греховный…
Лишившись власяницы, Скорбящая страдала от боли загрудинной. Иль чудилась она, или себе внушала болезнь телесную, однако ж дыханья не хватало, и под парчою тесной ломило грудь. И хворь сия к ней привязалась в одночасье, в канун отъезда из Москвы, когда, с духовником расставшись, боярыня молилась – просила ангела в дорогу. Склонилась в поясном поклоне и замерла, услышав звук пастушьей дудки. И верно, прав был Аввакум – се бес прельщал, явившийся во сне, однако не сдержалась, заслушалась. И кровь, от головы отхлынув, вдруг перси опалила, в груди зажгло огнем, вскружились образа перед очами и сердце загорелось, но жар был не болезненным – истомным, сладострастным. Забывшись, Феодосья выпрямила стан, со стоном потянулась, сгоняя ломоту приятную от персей ко суставам: