Мало помалу, тонкая грань, отделявшая эти потаенные мысли, растаяла, и Ангелина Васильевна заговорила вслух.
— Женщины! Хоть каждый день на исповедь вызывай. Все та же песня: тому дала, и тому дала, этому пока нет, но обязательно дам, ничего не могу поделать — искушение дьяволово… об этом не помню — может и давала, пьяная была, тот без спросу взял. Да кто ж такое вынесет? Святые отцы попотеют, ох, сладко попоте-ю-ю-ю-т от подробностей, иные кончат прямо в исповедальне… а то, какая-нибудь, особо ярая, схватит слугу божьего в припадке благодарности за руку и зажмет под грудь, али между колен. Уж эти мне мрачные комнатенки, задымленные грехом! Бабы все примечают — до Бога ли сейчас слуге его?! Бабам весело! Чего далеко ходить?..
Ангелина Васильевна лукаво посмотрела на Колю.
— Знаешь Солониху из соседнего подъезда, торгует зеленью у магазина? Племянник к ней приехал. Видел? Белобрысенький, плюнь — захлебнется. Мало того, всех баб рассказами о нем извела (каждый вечер трут между собой), так нет — в церковь потащилась. Смотрю в окно — обратно летит, как на крыльях, будто у Бога справку выпросила, ничего кругом не видит, я крикнула, чтоб зашла, слушай!..
Ангелина Васильевна, наконец-то, сдвинулась на край стула поближе к Коле. Прикоснулась коленом к щеке: гладкая, не бреется еще.
— Вижу, Солониха горит поделиться; мне и самой не терпится, поэтому не томлю. Грохнулась она на табурет и поехала… а я прямо к Пресвятой Деве — баба бабу, решила, быстрее поймет. Но только заикнулась, отчего-то смех разобрал: неземной младенец всегда грудь ее сосал, а тут, то ли тень легла, то ли что другое, не знаю, только младенец показался совсем взрослым, а если от двери смотреть, так и вовсе старик — морщинистой рукой за сиську уцепился. Вот фокус, думаю. Он — все в одном лице. Ну, думаю, дело в шляпе — поймет. Снова подошла. Всмотрелась как следует: Мария насуплена, не в настроении. Ну, ее понять можно, у меня-то до этой истории с племянником четыре мужа было, а у ней один, да и того не видать, не слыхать… чего такого для нее сделал, чтобы помнить его? Ей этот младенец, с неба свалился, он и муж, и отец, и любовник, и племянник, и сын… Решилась, наконец, спрашиваю: можно или нет с племянником? Мне, отвечает, сама видишь, можно, тебе — нет. Это как понимать прикажешь? — пока тихо благоговейно шепчу, чтоб только она и я, но чувствую злость закипает. Так и понимай, как сказано. И все! Замолчала! Глаза опустила, грудь свою рассматривает. У меня, Ангелина, внутри все перевернулось. Мать твою, заголосила я, у меня вопрос жизни и смерти, ты кто такая, что б с людьми не по-человечески обращаться? Знаешь, что она мне ответила?! Рукой своего старикашку прикрыла: Запомни и молись! Все мужчины мои, все до единого, все из меня вышли, все меня ищут, все меня найдут! Я аж задохнулась — это где ж такое видано?! Тут подскочил ко мне в рясе, сосунок совсем: пройдемте — махнул рукой к выходу — зачем паству смущаете? Плохо нашей матери сегодня, от ревности тронулась. А я уж совсем голову потеряла, грудь свою из-под кофты вытащила и ору на всю церковь: Говоришь, все у твоей сиськи топчутся? И на мою охотники найдутся… Вытолкали меня взашей на улицу, сосунок, пока толкали, рядышком терся, но на него не сержусь, а умиляюсь, шепнула на ухо — к вечеру заскочу, он меня крестным знамением, вот так, осененная, и помчалась…
— Колюнь, в этом все бабы и есть! По-моему, так обе — дуры! Что Пресвятая Дева, что Солониха.
Сделала паузу и снова.
— А грудь у Солонихи, Коля, до сих пор отменная, как настоявшееся тесто.
Ангелина Васильевна сквозь ресницы искоса глянула на внука; почувствовала, как задрожал Коля; дрожь передалась и ей, заскоблило между ног, потянуло в животе. Томительно….
Коля отшатнулся, но тут же снова прижался к бабке и еле слышно, так, для проформы, пробормотал.
— А почему ее Солонихой зовут?
— Это, Колюнь, смешная история. Хочешь послушать?
— Хочу, — взгляд внука затянулся дымкой.
Ангелина Васильевна смелее зажала между ног его голову. — Солониха, потому как солененькое любит. Погоди, дай припомнить… Первого ее мужа не знала — он к тому времени помер. Поговаривали, от рака языка. К нам она переехала уже со вторым мужем: красавец, певун, да и выпить не дурак. Не знаю, что там такое приключилось, только к весне и он захворал раком языка. А у Солонихи огород начался. Не к месту болезнь мужа; каждый вечер разорялась: вот Бог мужика послал! Огород на руках, а этот не сегодня завтра окочурится! Хоть бы до осени дотянул! Как раз под осень, только убрались, и слег, а в сентябре похоронили. Недолго мучился… Что ты думаешь, дальше случилось? Жил у нас Василий Егорыч — пьянь подзаборная, ну просто кочерыжка гнилая, спал на прелых листьях вот тут во дворе, соберет их в кучу и свалится, а то подогреет сначала огоньком, хмурый ершистый неспокойный человек, к нам захаживал — отца твоего подковырнуть, а больше выпить поутру. Жил свободно, так же и пил — ни от кого не таясь. Его-то и женила на себе Солониха. Все ахнули — сбрендила баба! И что ж ты думаешь? По весне Егорыч начал строить вокруг огорода забор. Пить бросил, а если и выпивал то урывками, с оглядкой, закусывая луком, чтоб жена не орала. Ухоженный огород стал давать большие урожаи — все, как на дрожжах пухло. Солониха в люди вышла. Года через два Егорыч второй забор вокруг прежнего вздумал ставить, высокий, выше человеческого роста: нечего посторонним на огород глазеть! Не любят растения, чтоб на них за зря пялились! И правда — было что скрывать — урожай множился, колдовала Солониха или нет — про то не слыхала. Но только успел Егорыч ползабора поставить — заболел, сначала думали — простуда, но через неделю установили — рак языка. Солониха орала, как резаная: Что за мужик пошел? Забор-то, забор-то! За что мне это? Ни разговаривать, ни хоронить не хочу! Ох, и мужики!!! Крепко ругалась. Умирал Егорыч долго и тяжело, будто незавершенная работа назад тянула. Умер таки. Четвертого мужа Солониха подобрала на вокзале, поселила у себя, отскоблила, откормила, заставила забор кончать. Достроил. Подвел бетонные желоба для стока воды. Но злая судьба и по его душу пришла: настигла его та же самая болезнь года через три, когда урожай на огороде удесятерился, казалось, живи и живи… Но Солониха, правду надо сказать, держалась молодцом! На последних поминках по-доброму вспоминала всех четырех мужей: в корень смотрели, в корень и росли! Вот так, Колюнь.
— А почему Солонихой прозвали?
— На солененькое падка, я ж говорила, — Ангелина Васильевна все еще удерживала его голову между колен.
— Тогда рассказ при чем?
— Так, к слову пришелся…
— Бабуль, все-таки хорошо быть женщиной. Яду много! Хочу ею стать! — твердо сказал Коля.
Ангелина Васильевна улыбнулась его наивности.
— Тебе до бабы, Колька, как до неба. И до мужика не дотянуть, разве что наловчишься бетонные желоба резиновыми патрубками обложить — Солонихе в самый раз потрафишь…
— Кто же я? — обиделся Коля.
— Послед, как есть послед, права Лизавета, — жестко без обиняков заявила Ангелина Васильевна, — ну-ка, помоги переползти.
Была ли это месть за внезапно пропавший кураж и вдохновение, или неспроста она бросила эти словечки внуку?
Коля, пряча обиду в губах и сдержав слезы, помог бабке сесть в каталку. Та примерилась отъехать.
— Не хотела бы оказаться на твоем месте. Ну, я-то, слава Богу, на своем!
К обеду приполз пьяный Паша. Повалился на стул в прихожей и все норовил встать, но засыпал или проваливался в небытие. Просыпаясь, карабкался из горячечного бреда, который проступал страшными признаниями; промчалась мимо Лиза и только хмыкнула. Очухался ночью.