Робозмей целиком скрылся в нише, площадка накрыла ее, будто хорошо подогнанная крышка. Шунды, Магадан, Раппопорт и последний солдат, вытащив в калитку модуль, встали возле узкого металлического моста через первый ров. Теперь купол был где-то в невообразимой вышине, вознесся в туманные небеса и пропал там — не было никакого купола, муравьи спускались по стенке конуса, пробившего планету от поверхности до центра. Магадан ощущал почти физическое давление масс материи на свои плечи.
Над рвом летало несколько роботов, вроде пчел, поблескивающих округлыми боками из чередующихся полос матового и блестящего металла. Их силуэты то возникали, то исчезали на фоне дрожащих столбов красного марева, пляшущих в дымном пространстве над другими рвами, где что-то бурлило, выстреливало клубами дыма, клокотало и пенилось. Полупрозрачные крылья пчел двигались стремительно, с тихим жужжанием, сзади свисали длинные хвосты, вроде черных бичей. Один робот, метнувшись в сторону, резко опустил хвост, стеганул им кого-то внизу. Донесся треск.
Вдоль краев моста тянулись низкие столбики с прозрачными колпаками, горящими тусклым красным светом. Ступив на мост, Одома заглянул в ров. По узкому пространству с высокими стенками две шеренги клонов шли мимо друг друга. Если кто-то пытался сделать шаг в сторону, робопчела налетала на него и била хвостом, на конце которого торчал конец оголенного провода — сыпались искры, клон падал, поднимался, дергаясь и шатаясь, шел дальше.
Второй конец стальной плиты лежал на керамической возвышенности, кольцом разделяющей два рва. Чтобы попасть на следующий мост, пришлось повернуть влево. Шунды, решивший, что отныне не должен пропускать ни единой картины, которая может открыться ему здесь, пошел вдоль края, скосив глаза в ров. Стены покрывало жирное черное вещество вроде дегтя, со дна поднималась вонь. Передвигающиеся внизу тела напоминали вепрей из леса клонов, но обрюзгших, малоподвижных, без неудержимой свирепости роботов... и без искусственных частей. Вернее, в каком-то смысле это целиком были искусственные создания, но, в отличие от робовепрей, они состояли лишь из органики. Одома, забыв, кто он и где находится, шел по самому краю, вдыхая вонь, глядя на ворочавшихся в дегте свиней, тела которых несли в себе одновременно и звериное и человеческое, со знакомыми, хоть и расползшимися рыхлыми лицами; шел, сцепив зубы и покачиваясь, — пока ступня его не поднялась над рвом, и он чуть не шагнул вниз. Магадан успел схватить его за плечо, потянул назад, и сразу откатился, таким напряжением повеяло от командира.
Они пересекли очередной мост. Вновь кольцевой керамический бугор, дальше зигзаг влево — и следующая переправа через ров, из которого поднимались струи жара. На середине мост оказался сломан, и пришлось возвращаться, спускаться вниз, находить пологий участок склона и взбираться на следующий бугор. Шунды теперь был натянут как струна, все его тело вибрировало, голова стремилась улететь прочь от пяток, он ощущал: вот-вот — и сердечная мышца, последнее, что сдерживает напряжение, порвется, — сознание камнем взлетит ввысь, к куполу, пробьет джунгли, оболочку платформы, взмоет в небо и растает там, растечется, исчезнет.
Через неравные промежутки в третьем рве зияли тесные скважины, из которых торчали щиколотки и ступни. Стенки прижимали к бокам руки клонов, и те могли лишь мучительно содрогаться, вдыхая обжигающий газ, что бил из расщелин. Для Шунды мир стал шизофреническим кошмаром, все смешалось и перепуталось, когда в следующем рве он увидел клонов с вывернутыми назад головами, так что лица глядели им за спины, с подрезанными жилами, раскоряченных, с трудом ковыляющих по дну, то и дело падающих и встающих, — сознание его сломалось, и на пятый ров, полный пузырящейся смолы, где в кипени мрачного бархата варились тела, он взирал уже с отрешенным спокойствием. Здесь летало несколько роботов, вроде тех больших пчел, что караулили первый ров, но без хвостов. Иногда, если бурление смолы подносило клона к стене, и он вяло пытался выбраться, роботы опускались, нажимали мягкими брюхами, отталкивали жертву обратно. Все было серо и тускло, но постепенно сквозь мглистую пелену стало проступать свечение, раскрашивая окружающее яркими красками; на боках роботов, на поверхности керамических склонов возникали, взблескивая и угасая, разноцветные искры, — и вдруг Шунды Одома понял, как это все смешно.
— Командир, слушай... — начал Магадан, но Одома замахал на него руками и захохотал, тыча пальцем в одного из роботов: в клоуна, который, будто играючи, с металлическими ужимками, потешно дергая крыльями, спихнул в смолу забавно дергающееся тело.
— А раньше? — давясь смехом спросил Одома. — Эй, проф! Если бы мы пришли раньше, что увидели?
Он понимал, что колесничий, старик и последний солдат глядят на него с изумлением и опаской, но понимание это было смазанное, мимолетное, возникнув, оно тут же исчезло — все нормально, просто очень уж смешные вещи тут творятся. Мир сиял и посверкивал: Одома попал на цирковую арену, разукрашенную шарами, мигающими гирляндами, блестками и конфетти, выстланную блестящим шелком, и конферансье по кличке Проф, забавный неказистый старикан с черной панелью терминала на груди, шевеля бровями и гримасничая, исполнил какую-то буффонадную пляску и прошамкал — голосом неразборчивым, будто передразнивал сам себя, намеренно преувеличивая присущие ему огрехи речи, наверняка, для того, чтобы еще сильнее рассмешить Одому, — прошамкал:
— Если бы ра-а... раньше — увидели бы то же с-самое.
— Са-самое! — воскликнул Шунды, вытирая слезы. — Но как, проф? Как такое может быть? Они ж должны были давно задохнуться в смоле! Утонуть!
— В-время здесь застывшее, — отвечал старик с торжественной важностью, вызвавшей у Шунды новый приступ смеха. — То-о... то есть это не з-значит, что все застыло, а... к-как бы объяснить...
— Объясни как есть! — пискнул Шунды, давясь хохотом.
— Н-ну, ма-а... мальчик, вы же видите, все двигается... Они двигаются — но в-всегда одинаково. Знание прошлого исчезает ка-а... каждую секунду, только му-у... мучительное настоящее.
— Так это скрипт! — догадался Одома. — Конечно, такой вечный скрипт, да?
Тут два робота сошлись в клоунском поединке, попытались прижать друг друга к смоляной поверхности, кружась, толкаясь боками; один до половины погрузился в нее, но выдвинувшимся из спины коротким манипулятором успел вцепиться в крыло другого — и вскоре смола засосала обоих. Три парящих неподалеку пчелы смешно зажужжали, выдвинув из голов жала, полетели к отряду, и тогда уж Одома не выдержал: повалился на спину, хохоча, задыхаясь, болтая ногами и держась на живот, в карикатурной, исступленной пародии на веселье. Шунды попал внутрь стихии смеха, раблезианский карнавал заплескался вокруг, и Одома пребывал не вовне, он не был отрешенным наблюдателем, самим фактом наблюдения он сделал окружающее смешным, но и сам изменился, стал смешон, умопомрачительно забавен, так как являлся неотъемлемой частью действа. Хохот — не просто физиологическая реакция, но искрящийся плотный поток ощущений — тек сквозь него, покачивая на своих бурных водах тела роботов, людей и клонов, карнавальных шутов, дураков и уродов, бился в стены туманного пространства, размывал кольцевые бугры между рвами. Смех стал всем, но в основе этого мироощущения, как незыблемый фундамент, порождающее материнское начало, как телесный низ, опора — темным пластом, незаметным для Одомы под слоем мутного бурлящего веселья, лежала глухая неизбывная тоска. И потому в этом смехе не было ничего светлого и созидательного, он не нес в себе счастья, ликования и благости, но лишь болезненную дрожь и сардонизм; он не исцелял, но разрушал, потоком клокочущей, злой мистерии-фабльо размывал сложную систему мира на отдельные элементы, обломки и куски, разрозненные образы, полузнакомые лица и фигуры, почти забытые воспоминания, что качались, ударяясь друг о друга, как мусор и пустые бутылки на поверхности грязной речки сознания.