– Давайте, – так же негромко согласился юноша, – но теперь поздно.
– Почему поздно?
– Потому что Андрей Филиппович убит и Толька Кривцов. Их никакими выяснениями не вернешь…
– Послушайте, – сказал Устименко, – но как-никак на вас нарукавная повязка полицая. Согласитесь, что все это не так просто…
– Да, не просто, – устало произнес юноша. – Все не просто в нашей жизни. Это только в пионерском возрасте все кажется удивительно простым и ясным, да и то не всем мальчикам и девочкам… Короче, нас послало на эту работу подполье. Вы, может быть, слышали, что в районах, временно оккупированных фашистскими захватчиками, деятельно работает наша партия и даже продолжает существовать Советская власть?
– Я… слышал, – ясно вспоминая минуты расставания с теткой Аглаей, кивнул Володя. – Конечно, слышал…
– Хорошо, что хоть слышали! – передразнил полицай. – Ну, так вот…
Он все еще пытался свернуть самокрутку, но пальцы плохо слушались его.
– Так вот… Как и что – я вам докладывать не намерен и не считаю нужным, но мы – кое-кто из комсомола – были приданы нашему старому учителю, еще школьному, Андрею Филипповичу, который в начале войны пострадал от нашего начальства. Фиктивно , конечно, а все-таки пострадал. И фашисты с удовольствием привлекли его к себе, они ему доверили полностью, а он подобрал себе нас. И убитый вами Анатолий Кривцов был его связным с подпольем. Догадываетесь, хотя бы сейчас, что вы наделали?
На лбу у Володи выступила испарина.
– Догадались? Герои-партизаны! Понимаете, что происходит, когда непрошеные мстители лезут не в свое дело, когда, ничего толком не узнав, не разобравшись ни в чем, всякие ферты шуруют по-своему…
– Ну, мы не ферты, – вспыхнул Володя, – нам тоже не сладко!
– А кому нынче сладко? Кому? Им не сладко, они нервные! От нервности Андрея Филипповича так, за здорово живешь, застрелили, из-за нервности, из-за того, что не может слышать слово «русский» от полицейского, – Толя наш убит. Ах, им не сладко! Ах, они переутомились!
Губы полицая задрожали, лицо вдруг стало совсем мальчишеским, и, всхлипнув, он сказал с такой силой отчаяния, что у Володи сжалось сердце:
– Идиоты со «шмайсерами»! Герои из мелодрамы! Дураки вонючие! Мы только развернулись, только начали, мы бы…
Громыхнула дверь, вошел Цветков – белый как мел, с присохшей к лицу гримасой отчаяния – и, увидев плачущего «полицая», заговорил быстро и невнятно:
– Я все понимаю, Сорокин, я принимаю всю вину на себя, я отвечу за свои поступки, готов ответить по всей строгости законов военного времени, но сейчас нам нужно уходить, фашисты могут нагрянуть, а мои люди не виноваты в моей дурости, я не имею права ими рисковать. Вы, конечно, отправитесь с нами, у вас нет иного выхода…
– Нет, есть! – с ненавистью глядя в белое лицо Цветкова мокрыми от слез близорукими глазами, ответил Сорокин. – Мы обязаны оставаться тут. Теперь, после вашего идиотского рейда, нам еще больше доверят оккупанты, и мы обязаны это доверие использовать полностью. И не вам нас снимать, не вы нас сюда поставили, не вы нам дали эту каторжную работу…
Он долго сморкался, задыхаясь от слез, потом протер платком очки, отвернулся и спросил:
– Ну как мы теперь будем без Андрея Филипповича? Как? У нас и коммуниста теперь ни одного нет, понимаете вы это? И связь нарушена, теперь ищи ее – эту связь…
– Связь отыщется, – тихо вмешался Володя. – Если у вас действительно такая организация, то как может быть, что вас не отыщет подполье, не свяжется с вами? Да и сами вы сказали, Сорокин, что теперь вам оккупанты должны еще больше доверять…
– Они Андрея Филипповича будут хоронить! – вдруг с ужасом воскликнул Сорокин. – Вы представляете? Они будут его хоронить как своего героя, они из этого спектакль устроят, а наши люди будут плеваться и говорить: «Иуда!»
Ссутулившись, не зная, что ответить, вобрав гордую голову в плечи, Цветков вышел из комнаты, а Сорокин деловито велел Володе:
– Прострелите мне руку, что ли! Не мог же я в перепалке остаться совершенно невредимым. Хоть это-то вы можете? И с другими с нашими нужно что-то придумать, а то донесет какая-нибудь сволочь о нашей тут беседе… Только не насмерть…
– Я – врач, я анатомию знаю, – угрюмо ответил Володя.
На рассвете летучий отряд «Смерть фашизму» был уже далеко от Белополья – километрах в пятнадцати. Люди шли насупившись, молча, подавленные. Уже все знали трагические подробности налета на «полицаев». Цветков шагал, опустив голову, сунув руки глубоко в карманы реглана. До дневки он не сказал ни единого слова, а когда рассвело, Володя с тревогой увидел, как за эту ночь завалились его щеки и обсохли губы – знаменитый «лук Амура».
– Я заврался, Устименко, – сказал он наконец, садясь на бревна в заброшенной лесопилке и устало вытягивая ноги. – Я вконец заврался и не понимаю, имею ли право жить теперь, после совершенного мною убийства. Надо смотреть правде в глаза – я убил коммуниста, подпольщика, убил, полагаясь на свою интуицию, на понимание по виду – что такое предатель и изменник…
– Вот вы интуицию поносите, – негромко перебил Володя. – И ругаете себя, что по виду! Но ведь я тоже только по виду, или благодаря интуиции, за них заступился. Тут, по-моему, дело другое…
– Какое такое другое? – раздраженно осведомился Цветков.
– А такое, Константин Георгиевич, что мне – вы, конечно, можете ругаться – совершенно невозможно тут поверить в измену и предательство. Наверное, это глупо, но когда я вижу мальчишку очкарика с эдаким хохолком, я не могу! Понимаете? Мне неопровержимые улики нужны, и ни на какой ваш интеллект я не поддамся. Я слишком в мою Советскую власть верю, для того чтобы так, с ходу, на предателя клюнуть…
– Что-то вы курсивом заговорили, – усмехнулся Цветков. – В общем это, разумеется, очень красиво: чистый грязью не запачкается – оно так, но жизнь есть жизнь…
Володю даже передернуло.
– Ненавижу эту формулировочку! – сказал он. – И всегда ее в объяснение низкого и подлого пускают.
– Значит, Володечка, вы вообще в измену не верите? В возможность таковой?
– Не знаю, – помолчав, произнес Устименко. – Во всяком случае, в измену, как вы ее себе представляете, не верю. И когда я только увидел этих полицаев, сразу подумалось: не так что-то!
– По физиономиям?
– Вы бы все-таки не острили! – попросил Устименко. – Правда в данном случае далеко не на вашей стороне, это следует учитывать.
– Насчет наполеончика?
– И насчет наполеончика тоже, – угрюмо подтвердил Володя. – Вам бы за собой в этом смысле последить.
– Ничего, вы одернете!
– Иногда вас не одернешь! Когда вы, например, зайдетесь в вашем командирском величии. Ведь это нынче с вами можно разговаривать, и то только по случаю беды, несчастья, а то извини-подвинься…
– Так ведь я все-таки командир?
– Советский! – сурово и прямо глядя в глаза Цветкову, произнес Володя. – Это существенно! И именно поэтому я на вашем месте поговорил бы с народом насчет всего того, что произошло…
Цветков зябко поежился, потом сказал:
– Кое в чем вы и правы! Мне, к сожалению, представлялось в бою все очень простым и предельно ясным.
– В бою так оно и есть, по всей вероятности. А ошибка совершена нами в разведке и в доразведке. Вернее, в том, что ничего этого просто не было.
– Ладно! – кивнул Цветков.
И велел дяде Мише собрать народ.
Неожиданно для Володи говорил Константин Георгиевич сильно, круто и талантливо. Не то чтобы он себя ругал или уничижал, он точно и ясно сказал, что, “упустив из виду многое, не надеясь и даже не мечтая увидеть здесь своих , я – ваш командир – повинен в большом несчастье. Попытаюсь всеми силами, а ежели понадобится, то и кровью, искупить невольную свою (а это еще хуже для меня в таком случае, как пережитый) вину и, во всяком случае, ручаюсь вам, что ничего подобного не повторится…”
Сбор, или собрание, или заседание отряда «Смерть фашизму», прошел, что называется, на высоком уровне. Досталось неожиданно и доценту Холодилину, которому, как выяснилось, дядя Роман, Папир, тоже пытался что-то растолковать, но доцент от Папира стругался. Попало и Романюку, как опытному вояке. В заключение Иван Телегин сказал: