– Там очень даже понадобится, – говорил Родион Мефодиевич, обучая Володю пользоваться приемником. – Там, брат, вдали от всего эта штуковина для тебя будет первое дело…
Володе было немножко грустно и чуть-чуть жалко себя, но и эта грусть, и эта жалость совершенно тонули в том огромном, особом чувстве ответственности, которой охватывало его, когда он думал, как переедет границу и как начнет работать за границей – туманной, неопределенной и наверняка очень трудной. Становилось даже жутко при мысли об одиночестве там, за рубежом, но он гнал все это прочь от себя – ведь Богословский-то доверяет ему, почему же он сам должен не доверять себе?
– Пошли бы вы прошлись по Москве, – тоном старика сказал Володя тетке и Степанову, – что вам со мной тут тлеть?
Но Родион Мефодиевич и тетка никуда не ушли. Выпив бутылку нарзану, Степанов сбросил свой красивый китель с широкой золотой нашивкой, и, оставшись в тельняшке, поигрывая мускулами (он очень стеснялся татуировки на руках – всех этих змей, тигров, разорванных цепей и лозунгов синего цвета), Родион Мефодиевич оглядел Володино, как он выразился, «хозяйство», подумал и с удивительной ловкостью сначала все распределил, а потом начал паковать личное и казенное имущество. А тетка тут же обшивала ящики, чемоданы и тюки мешковиной. Работая, они оба – муж и жена – смешно пели какую-то не слышанную Володей песенку, и по этой новой песенке было видно, что у них своя, особая, уже неизвестная Володе жизнь.
Запевал тонко и быстро Родион Мефодиевич:
За околицей селенья
Небывалое явленье —
Из-за лесу-лесу вдруг
Раздается трубный звук…
А тетка, откидывая назад голову и лукаво блестя глазами подхватывала припев:
Дур-дум-дум, дур-дум-дум,
Дур-дум-дум, ах дур-дум-дум!
Пела она нарочно густым голосом и мило-вопросительно, а Родион Мефодиевич выводил высоко, как делывал это, «гоняя чертей», дед Мефодий:
Раздаются тары-бары,
В село въехали гусары,
Все красавцы усачи,
Впереди всех трубачи…
И вновь, перекусывая суровую нитку острыми, мелкими, белыми зубами, подхватывала Аглая!
Дур-дум-дум, дур-дум-дум.
Дур-дум-дум, ах дур-дум-дум!
Степанов опять запевал:
Командирам избы дали,
По хлевам солдаты стали,
А в овине без свечи
Разместились трубачи…
Улыбаясь, слушал Володя:
Дур-дум-дум, дур-дум-дум,
Дур-дум-дум, ах дур-дум-дум!
– Ловко? – спросил Степанов.
– Это где же вы научились? – удивился Володя,
– А там, Владимир, где воля, и холя, и доля, – покраснев, ответила Аглая. – Сами научились…
Обедать пошли в большой, новый, полупустой ресторан. Несмотря на то, что народу было очень мало, официант долго не подходил, и Родион Мефодиевич начал багроветь и сердиться. Старший официант с удивительно нахальным лицом и сытыми брыльями над крахмальным воротничком сообщил, что нынче большой наплыв интуристов и что «а» (при этом он подвернул толстый указательный палец на руке) кухня не справляется и «б» (при этом он подвернул такой же пухлый безымянный палец) в первую очередь здесь обслуживаются именно интуристы. Тут он поклонился в спину сытого господина в ворсистом пиджаке.
– А вы бы повесили вывеску, что советские граждане обслуживаются во вторую очередь! – посоветовал Степанов. – Именно так: «во вторую»!
Но Аглая положила свою ладонь на его смуглую руку, и он заморгал и сразу развеселился.
– Ты когда-нибудь задумывалась о том, что такое душевное лакейство? – спросил он жену, и они, словно позабыв о Володе, стали разговаривать друг с другом. А он хлебал свой рассольник и думал о Варе, о том, что могли бы так же сидеть тут с ней вдвоем и говорить о разных вещах, а потом вместе поехать на то трудное, увлекательное и загадочное дело, которое ожидало его. На эстраду унылой цепочкой поднялись оркестранты, задвигали стульями, кто-то главный – первая скрипка, что ли, – серьезно, громко и начальственно высморкался.
– Еще один коньяк! – велел иностранец в ворсистом пиджаке.
– Наверно это все, Родион, – словно издали донесся до Володи теткин голос. – Ты, кстати, всегда, если раздражен, делаешься ужасно несправедливым.
Володя доел котлету, зевнул и сказал:
– Между прочим, я тоже тут сижу. Вы оба приехали из разных городов для того, чтобы проводить меня, и совсем сразу же забыли об этом. Нехорошо же!
На вокзале Степанов и Аглая простояли до самого отхода поезда. Тетка была в белом плаще, в шелковом платке, накинутом на плечи, в темных волосах ее красиво блестел какой-то диковинный гребень – она иногда любила такие цыганские штуки. Родион Мефодиевич держался очень прямо, а когда поезд тронулся, приложил ладонь к козырьку фуражки, словно на параде. Еще долго Володя видел Аглаю, как она бежала по перрону, расталкивая провожающих и высоко подняв руку. Яркий свет электрических лампионов озарял ее поднятое кверху, загорелое, чуть скуластое лицо с блестящими от слез глазами…
А потом тетка потерялась в толпе, ветер сильно ударил в коридор вагона, щелкнул занавесками. Убегали назад огни Москвы, оставалась позади Москва, город, который посылал Володю, Владимира Афанасьевича, врача Устименко В. А., работать за границу.
Володя приехал за границу!
Через шесть дней пути Володя зарос колючей бородой. Он, пожалуй, намеренно не брился, несмотря на то, что была и у него бритва, и сосед по купе – пожилой военный с круглой плешью – не раз предлагал свою. К границе следовало быть посолиднее!
Но тут, на границе, внешность врача Устименки не привлекла ничьего внимания. Пограничники проверили документы, таможенники – тюки и чемоданы. Была глубокая, ветреная, мозглая ночь. Где то неподалеку выла и грохотала горная речка. Володя пил крепкий чай из большого толстого стекла стакана и ждал. Поезд, уютно светя ярко-желтыми теплыми окнами, еще стоял у перрона станции Медвежатное. В зале ресторана прохаживались маленький японец в очках с очень умным сморщенным личиком, рослые рыжие англичане, с ними красивая, статная, сильно накрашенная женщина…
Ударили два звонка, третий, длинно засвистал главный кондуктор. Сотрясая землю, тяжелый состав двинулся во тьму дождливой ночи, к арке, разделявшей государства. Володя допил чай, расплатился последними советскими деньгами. Погодя пришли четыре человека, низко поклонились Володе, стали грузить имущество в кузов полуторки. Говорили эти люди не по-русски, они были уже «заграничные». Наконец, когда все было уложено, закрыто брезентом и затянуто веревками, пограничник с тремя кубиками пожал Володе руку, сказал рязанским говорком:
– Ну, ни пуха ни пера, товарищ доктор!
– Желаю здравия! – ответил Володя, как говаривал иногда Родион Мефодиевич.
Полуторка медленно тронулась и минут через пятнадцать остановилась. Люди с керосиновыми фонарями, в клеенчатых плащах, в фуражках с большими козырьками – пограничники сопредельной стороны – долго проверяли Володины бумаги, таможенники щупали и переворачивали тюки. Володя подремывал. Горная речушка, казалось, ревела над самой головой. Наверное, прошло много времени, прежде чем офицер-пограничник, козыряя двумя пальцами, совсем иначе, чем делали это наши, с любопытством вгляделся в советского врача, оскалил желтенькие, прокуренные, редкие зубы, дважды помахал фонарем. Шофер включил фары, в сыром воздухе медленно, со скрипом поднялся тяжелый шлагбаум. Машина, натруженно гудя всеми своими пожилыми частями тела, словно нехотя, поднималась в беззвездном, сыром мраке в гору. К утру стало холодно, к вечеру – потеплело. Володины спутники спали в кузове, играли там в какую-то непонятную игру, на привалах ели, отрывая зубами полусырую баранину. На второй день пути Устименко увидел – в небе, над петляющей дорогой плавно парил огромный, как самолет, орел. Потом ночью машина переползла высохшее русло реки, попала в густую грязь, вновь выбралась на проселочную дорогу. Вместе со всеми Володя толкал буксующий грузовик вперед, потом подкладывал доски, копал, пихал тупой радиатор назад. И, как те, кто ехал с ним, научился кричать: