– Нет, – виновато ответила Аглая, – у нас занятия были по стрельбе из пулемета.
– По приезде намылю я холку вашему военруку, – сказал Кондратьев, – вечно срывает политпросветработу. Теперь дальше…
Они стояли у березы долго – он с кожанкой на руке, с маузером в желтой коробке на боку, она в платье, сшитом из марли. Это было ее самое главное, самое настоящее, самое красивое платье. Она сама покрасила марлю в ярко-синий цвет, подкрахмалила ее и пришила маленький белый воротничок. И такое получилось платье, что она даже стеснялась выходить в нем на люди, – наверное, это было лучшее платье в городе. А Кондратьев смотрел на Аглаю Устименко удивленно и счастливо, качал головой и говорил:
– Ну и ну! Из какой же оно мануфактуры?
Поезд ушел, а в день возвращения Гриши Кондратьева Аглая долго купалась в теплой реке Унче, плакала и думала: «Вот и кончилась твоя молодость, Аглая, отгуляла свое, теперь быть тебе до смерти замужней бабой. Не бабой, а гражданкой, но все-таки замужней…»
В душные предгрозовые сумерки она собрала свой узелок и пошла к Кондратьеву сюда, в этот домик с терраской. Григорий Романович ждал ее, стоя посередине комнаты, туго подпоясанный, в солдатской гимнастерке. Все было чисто прибрано, со стены куда-то в даль вглядывался Карл Маркс, на тумбочке возле узкой койки лежала стопка книг, на ломберном, с инкрустациями, столике потрескивала свеча. Глаза у Кондратьева били широко открыты, и смотрел он на Аглаю всю коротенькую их жизнь, как на чудо. Убитым она мужа не видела, была тогда в тифу, так он и остался перед ней – стоит и смотрит, робкий и тихий, и слышно, как перекатывается гром – все урчит и ударить никак не может.
– Теперь послушай по поводу нашей с тобой дальнейшей жизни – чуть отворотившись, чтобы не видеть детски простодушное лицо Аглаи, заговорил Кондратьев. – Я на суровом деле нахожусь, ко мне всякие подъезжают, чтобы железную революционную законность похерить. Ни от кого ничего никогда, Агаша, не принимай, никаких подарков, ни-ни, забудь! Опять же имеется в губчека оперативный фаэтон пароконный. Лошади ничего, кормим, чтобы вид имели. По частным надобностям не ездим – исключительно для срочных дел. Увижу тебя в этом нашем фаэтоне – опозорю, где бы оно ни случилось.
И спросил:
– У тебя покушать с собой ничего не найдется?
В вечер «тихой свадьбы» они поели черствого Аглаиного хлеба и запили его молоком. А не более как через полгода за товарищем Кондратьевым заехал «оперативный» фаэтон – чекисты отправились в уезд ловить убийцу, насильника и громилу, бывшего барона Таддэ. Из этой поездки Гриша Кондратьев не вернулся: адъютант ротмистра Таддэ в последней схватке швырнул под себя и под председателя губчека гранату-лимонку.
После сыпного тифа Аглая оказалась вдовой. На память о муже ей выдали его именной маузер и в память Кондратьева послали вдову на учебу. Из этого домика с березой у калитки она тогда и уехала в удивительную Москву. И больше никогда здесь не бывала.
– Как же мне жить? – тихонько спросила она, опершись плечом о ствол березы. – А?
Лица путались перед ней – Гриша и Родион Мефодиевич. И то короткое счастливое время путалось с нынешним. Виновата ли она перед Кондратьевым? Как спросить? У кого? Кто ответит?
С вокзала из телефона-автомата она позвонила Степанову. Родион Мефодиевич, словно ждал, сразу ответил сипловатым голосом:
– Степанов у аппарата.
– Поедем когда хочешь, – негромко произнесла Аглая. – Я могу идти в отпуск хотя бы с субботы.
– Есть! – серьезно, не торопясь сказал Степанов. – Все будет подготовлено.
Повесив трубку, он вернулся в столовую, где сердито занималась Варвара, закурил папиросу, прошелся из угла в угол и сообщил:
– Уезжаю я, Варя.
– Угу, – ответила она.
– Не один уезжаю.
– С Аглаей Петровной? – не поднимая взгляда от учебника геологии, спросила Варвара.
– С ней.
Варя отложила книгу, поднялась, подошла к отцу вплотную, закинула руки за его шею и крепко трижды поцеловала в щеку.
А в субботу они все – Варвара, Володя, Евгений с Ираидой и Боря Губин – провожали Аглаю и Родиона Мефодиевича в Сочи. Вечер выдался весенний, совсем уже теплый, сырой и темный. Окно в купе светло-шоколадного международного вагона было поднято; там, на столике, покрытом накрахмаленной салфеткой, в банке стояли ярко-желтые маленькие мимозы. И бутылка шампанского стояла рядом с мимозами.
– Если ездить, то только в международном, – говорил Евгений, с жадным любопытством заглядывая в окно, – посмотрите, товарищи, как здесь все рационально и удобно организовано. Нет, буржуи понимали толк в жизни.
Родион Мефодиевич, помолодевший, в хорошо сшитом темно-синем кителе с золотом на рукавах, в одной тонкой щегольской перчатке, стоял на перроне; Аглая поучала в окно – из маленькой, в ковриках, чехлах, меди и хрустале, комнатки:
– Горячее ешь непременно и каждый день, слышишь, Владимир? Не ленись, пойми: это действительно тебе важно, ты худой, спишь мало, измученный, издерганный, и еще государственные экзамены. Послушай, ведь мало того, что ты сам занимаешься, ты еще вечно кого-то тянешь. Надо есть суп, слышишь? Тебе соседская Слепнева все станет покупать и готовить, но не забывай и не набивайся одним хлебом. Слышишь?
– Ты бы, Варвара, за ним присмотрела! – шепотом произнес Степанов.
– Владимир, ты ежедневно можешь приходить ко мне обедать! – предложил Губин. – У мамы бытовая сторона жизни обставлена превосходно.
– Да он и у нас может! – великодушно сказал Евгений. – Будет вносить свою долю, и вся недолга.
Варвара молчала, кусая губы: она у него на третьем месте или даже на пятом – у этого человека. Сначала наука, потом институт, потом мысли, идеи, книги – все что угодно, а уж потом, в самое свободное время, – она. На досуге от нечего делать или если нет никого, кто бы слушал его рассуждения.
Боря Губин взял ее под руку, и она не отняла руки: пусть Володька видит. Но он и этого не видел. Он стоял опять задумавшись, словно был сам по себе на перроне. О чем он может сейчас думать? О какой-нибудь слепой кишке?
– Мы еще поспеем в кино! – шепотом сказал Боря.
– Ладно! – кивнула она.
– Ну что ж, прощайте, братцы! – напряженным голосом сказал Родион Мефодиевич. – Я прямо с Черного к себе на Балтику.
– Ага! – ответила Варя.
Поезд дальнего следования медленно двинулся в свое дальнее следование. Володя, никого не дожидаясь, пошел по перрону к выходу на площадь.
– Я не пойду в кино! – сказала Варвара.
– А куда? – заботливо спросил Борис.
– Я никуда не пойду. Я устала.
– Может быть, попьем у тебя чаю?
– И чаю мы не попьем. Сказано же – устала.
А Евгений говорил Ираиде:
– Если умело и умно сочетать личное и общественное, если не быть карасем-идеалистом, если не валять дурака, не нюнить, не киснуть и уметь разбираться в обстановке, то автомобиль, международный вагон и теплое море могут стать таким же бытом, как наша овсянка по утрам, правда, солнышко? Кстати, тебе не кажется, что ты немного опускаешься? Ведь можно же и улыбнуться вовремя, и быть оживлённой, когда это нужно, и одеваться поэлегантнее. Съезди к маме, подлижись, она тебе перешьет летнее пальто в такой длинный жакет. Это сейчас модно.
– У меня болит голова, – сказала Ираида.
– У тебя, солнышко, вечно что-нибудь болит, – ненавидящим голосом, но негромко и, можно было даже подумать, ласково ответил Евгений. – Но ты, в общем, здоровенькая, и кушаешь хорошо, и все у тебя вполне нормально. Просто надо держать себя в руках.
Поезд дальнего следования в это время миновал станцию Капелюхи. Родион Мефодиевич, стоя в коридоре, снял фуражку, белым платком крепко отер лоб. Проводница, ловко переворачивая диван в купе – постелью вверх, спросила:
– Может быть, гражданочка желает переменить место, тут в соседнем купе тоже дама едет?
– Нет, гражданочка останется здесь со своим мужем! – твердо, без улыбки ответил Степанов. – А «дама» в соседнем поедет одна. Кроме того, дамы и гражданки – это разные люди. Вы не согласны, товарищ проводница?