А пока пусть всем будет хорошо!
В конце концов Евгений – студент. Может быть, он и неправ по отношению к парню; может быть, действительно все дело в том, что тот его пасынок. Надо все то поломать, надо устроить нынче день счастья всем! И Володьке Устименке, и Аглае, и деду Мефодию, и Евгению, и Варваре. Разумеется, он виноват перед Женей. Варю он выписывал к себе в Кронштадт, а Евгений оставался с Алевтиной. Да и разговаривал ли он по-настоящему со своим пасынком? Нет, нужно привести все в порядок, нужно, наконец, найти ключ к душе этого будущего медика!
Полный этих размышлений, он побрился в квартире, где все еще спали, принял душ, взял много денег и отправился по магазинам. В комиссионном он купил фотографический аппарат, в гастрономе – пирожков и пирожных, сардин, клубники, вина и еще всего самого дорогого и вкусного. У Родиона Мефодиевича было голодное, тяжелое детство, и он никогда не был мотом, хорошо зная, – что стоят деньги, но в этот памятный ему день он мотал без счета, весело, даже счастливо. Варваре он купил красную вязаную кофточку, деду Мефодию – новые ботинки, Володе Устименке – собрание сочинений Герцена в хороших переплетах с кожаными корешками. А на вечер достал всем билеты на оперу «Фауст». В городе гастролировали москвичи, и получить билеты было очень трудно. Покряхтывая от неловкости, Степанов пошел к жирному, очень солидному администратору, сказал, что он командир корабля, в отпуску и желал бы…
– Все желали бы, – нагло ответил администратор. – К сожалению, наш Дом культуры не резиновый.
Все-таки шесть билетов в восемнадцатом ряду Родион Мефодиевич достал. И, обтирая потный лоб платком, сел в такси, заваленное покупками.
Варвара уже убежала, когда он приехал, а Евгений вялым голосом говорил по телефону.
– Надоели, а надо! – услышал Родион Мефодиевич. – Все-таки декан, мало ли как сложится жизнь. Не плюй, дитя, в колодезь: пригодится воды напиться…
– А я слышал иначе, – жестко произнес Родион Мефодиевич, входя в столовую, – не пей из колодца – пригодится плюнуть.
Женя зажал трубку ладонью и косо взглянул на отца.
– Остроумно, но только нежизненно, – ответил он Степанову. – Жизнь, папуля, не такая простая штука.
И, усевшись в кресло, он вяло и длинно заговорил с каким-то своим товарищем. На Евгении была его проклятая сетка для волос, и, разговаривая, он все время потягивался и позевывал. Но Родион Мефодиевич все-таки не поддался враждебному чувству, охватившему его. Он вновь сказал себе, что дети ни в чем не бывают виноваты, а виноваты во всем их родители. Он принадлежал к тем людям, которые умеют жестоко винить себя даже тогда, когда ни в чем решительно не виноваты, не говоря о тех случаях, когда вина бывает косвенной. И он вновь, хоть уже искусственно, стал вызывать в себе то чувство, которое испытывал утром, и, покуда Евгений болтал, разложил на столе подарки, а поверх билеты в оперу.
Евгений договорил, повесил трубку, еще потянулся и, лениво переступая короткими ногами, подошел ближе.
– Это хороший аппарат, – сказал Родион Мефодиевич, – солидная вещь. Оптика у нас первоклассная, а уметь снимать приятно бывает…
Слова с трудом выходили из его горла. И фраза получилась глупой, длинной, и голос у него был какой-то словно бы искательный.
– Зеркалки, пожалуй, удобнее, – задумчиво ответил Евгений. – Вот у Ираиды, у дочери нашего декана, зеркалка цейсовская, у нее внешний вид красивый, шикарно выглядит. А для этой чертовщины еще и штатив нужен. Громоздко, пожалуй.
– Штатив я купил, – с готовностью, быстрее, чем следовало, сказал Степанов, – без штатива, ты совершенно прав, без штатива не поснимаешь. Но для начала такой аппарат, Женя, очень хорош. У нас еще в училище паренек был один, кстати, его тоже Евгением звали, художественные засъемки делал: пчелу, знаешь, очень натурально на гречихе снял, мохнатенькая такая, фотографию даже в газете напечатали, по конкурсу, а аппарат куда хуже твоего.
– Так ведь я и не говорю, что он плох. Аппаратчик ничего, громоздок только, сейчас такие аппараты никто из наших ребят не носит.
– А кто это – ваши ребята?
– Ну как же, ты же знаешь: Кириллов, Бориска, Семякин, мы с ними часто собираемся, проводим время…
Родион Мефодиевич кивал головой на каждую фамилию, хотя никого решительно не знал.
– А Устименко ты что же не называешь? – спросил Родион Мефодиевич и вытянул вперед шею. – Где же Володька? Разве он недостаточно хорош для вас?
Евгений слегка побледнел. В глазах появилось знакомое Степанову выражение покорной злобы.
– Знаешь, папа, – далеко стоя от Родиона Мефодиевича, сказал он. – Знаешь, честное слово, я никогда не понимаю, чего ты от меня хочешь? Твой Володька одержимый, маньяк, а мы простые ребята. Я не уверен, может быть, из него действительно образуется великий человек, не спорю, но, если хочешь, мы молоды, и нам нравится брать от жизни все веселое и хорошее…
– Так, ясно! – кивнул Степанов.
– В конце концов Советская власть есть Советская власть, – несколько приободрившись и более мирно, даже доверительно продолжал Евгений. – И не для того ты и мама столько переживали и все вы сражались, чтобы ваши дети не видели ничего веселого или вообще счастливого…
– Ясно! – перебил Степанов.
Ему было душно, он открыл окно и попил теплой воды из графина. «Не ссориться, не ссориться! – твердил он себе. – Разобраться! Это она, Алевтина, внушила эти штуки Евгению. Это ее рук дело, это она губит парня». И чтобы перевести разговор, он спросил, как мама живет на даче.
– Скука там, мухи дохнут, – ответил Евгений, поставив ногу на стул и завязывая шнурок бантиком. – Там ведь по соседству портниха ее, Люси Михайловна…
– Француженка, что ли?
– Зачем француженка? Русская. Они с мамой дружат, но очень тоже ссорятся. Давеча Люси органди ей испортила…
– Чего испортила?
– Да материя такая, пестрая, твердая – органди.
– Понятно! – произнес Степанов, хотя ничего не было ему понятно. – Теперь еще один вопрос: что это у вас за картина новая?
И Степанов поглядел на поблескивающее под лучами утреннего солнца стекло. Под стеклом было изображено рыжее, песчаное, тоскливое поле и несколько растений, покрытых колючими бородавками.
– Кактусы, – равнодушно сказал Евгений. – Новое мамино увлечение. Они с Люси их разводят.
– Кактусы?
– Ага.
– Варенье из них варят, что ли?
– Никакое не варенье, – с улыбкой сказал Женя. – Эта красиво, понимаешь? Просто для красоты.
– Ну, а аквариум? Что-то я его не вижу.
– Аквариум вынесли. Рыбы там заразились чем-то, все померли. И не подохли, заметь, а померли. Мама сердится, если скажешь – подохли.
– Померли! – повторил Родион Мефодиевич. – Так, ясно. Ну, а вот с кактусами все же не разобрался я: что – цветут они, что ли, красиво или запах у них хороший?
– Да нет, просто зеленые колючки. Это модно, понимаешь? Модно восклицать: «Боже, какая прелесть!» И все!
– Ну ладно, чего там толковать! – сказал Степанов. – Мы вот что, пообождем немного Варвару, потом пообедаем закусочками всякими с Володей и с Аглаей и двинем в театр. Как считаешь?
Евгений молчал.
– «Фауст» Гуно, опера, – погодя добавил Степанов. – Мефистофеля Сверлихин поет, голосина настоящий.
– Сверлихин-то Сверлихин, но ничего у нас, папа, не получится, – сказал Евгений задумчиво. – Я нынче приглашен, и отказываться неловко. А днем мы все сговорились идти на футбольный матч. Унчане с «Торпедо» играют – не шуточка… Так что вам уж без меня как-нибудь придется…
– Ясно! – в который раз сказал Родион Мефодиевич. – Понятно…
И, наклонив голову, вышел из комнаты.
Дед
Варвары все не было, день тянулся пустой, бессмысленный, душный.
Наконец пришел дед Мефодий, принес веник молодого луку, редиски в газете, бидон хлебного квасу. Дед приезжал к сыну преимущественно в отсутствие Валентины Андреевны, при ней жить подолгу не смел. Ее бесило, когда он ходил по квартире босой, в рубашке без пояса, или, выпив стопку, тонким и умиленным голосом пел: «Ах ты, бедная, бедная швейка, поступила шестнадцати лет», или вдруг угощал гостей: «Кушайте, пожалуйста, у нас еще много есть!» Пожив немного, дед делался каким-то торопливо-испуганным, начинал часто моргать, кланялся ниже, чем следовало, замолкал и уезжал к себе в деревню, в пустую, пахнущую перьями и золой избу.