Достаточно войти в ее комнату, чтобы в этом убедиться.
Комната от пола до потолка увешана этими знаками. Утверждает, что это знак буддизма.
Кроме этого, она пытается производить своего рода подпольную реставрацию дома. Она собственноручно восстановила несколько изразцовых и мозаичных орнаментов внутри виллы. В доме ее за это многие не любят, вовсю подозревают в ведьмовстве и в отравлении троих стариков и, живи там публика погорячее, давно бы уже предали ее суду Линча. А так – дело пока ограничивается кляузами. Зато ее обожают подростки из школы, где она преподает. Мальчики и девочки лет пятнадцатишестнадцати постоянно ошиваются в ее квартире, слушают ее лекции о Востоке, пьют зеленый чай из китайских чашек. Все они в нее влюблены. Среди них есть и откровенно трудные подростки, с опасными наклонностями. Бывают изредка и скины, и панки. На некоторых детях была замечена свастика – то сережка, то кулончик, то пряжка на девичьем пояске, то татуировка…
И на работе у нее уже проблемы из-за этого, хотя и слывет она превосходным преподавателем.
Видимо, недолго осталось ей там работать. Впрочем, директор санатория, кажется, тоже пал жертвой ее красоты – поэтому пока что она держится.
Все эти влюбленные в нее люди – особенно, конечно, подростки – могли совершить эти убийства.
Давайте прокатимся в Тополиное по весеннему ветерку, там как раз пух летит, красота. Посмотрите дом, познакомитесь с Лидой Григорьевой, поговорите с жильцами, с подростками. Будем вам от всей души благодарны, Сергей Сергеевич.
– На тополиный пух у меня аллергия. И вообще… Все это, друзья мои, лепота, но всего лишь, боюсь, узоры, к делу отношения не имеющие. Извините, в Тополиное с вами не поеду – незачем. Общаться с красавицами и подростками, гулять по виллам – все это мило, но возраст не тот. Да и к делу это все отношения, боюсь, не имеет. Вы ребята молодые, романтичные, устали от грубых разборок с ОПГ. Хочется вам изысканной, европейской тайны. Я вас понимаю. Так и быть, прокачусь с вами в Ялту, в морг, посмотрю на труп Рогача. Среди всех этих узоров меня одно интересует: что это за яд и как он попал в тела троих стариков. Хочется перемолвиться словом с судебным экспертом, с патологоанатомом. Вот и эти фотографии так называемых ожогов вы, пожалуй, оставьте. В этом есть что-то интересное. А позы трупов совсем не свастичные – чистейший домысел. Поэтому остальные фотографии заберите.
Курский отодвинул от себя папку с фотографиями трупов и виллы, оставил только два снимка со странными красными линиями на коже жертв.
– Это мне что-то напоминает. Где-то я нечто подобное видел или слышал о таком. Надо вспомнить, – сказал он, глядя на «ожоги».
Лыков и Гущенко переглянулись несколько разочарованно.
Но, с другой стороны, старик Курский все же втягивался, поэтому они не стали унывать и быстро отвезли его на своей машине в Ялту, в морг, где Курский осмотрел труп, поговорил с патологоанатомом и вернулся к себе домой.
Прошла спокойная неделя. Курский не слишком задумывался об этом деле – собственно, он ни о чем не задумывался. Тем не менее фотографии двух «плетенок» (так он мысленно называл лабиринтообразные переплетения линий на коже трупов) он повесил на стену, на веранде, приколов их канцелярскими кнопками, затем на глаза ему попались несколько ватманских приятных листов и цветные карандаши. От нечего делать он начал перерисовывать «плетенки» на ватмане. Занятие это было непростое, но удивительно спокойное.
По-прежнему он каждое утро ходил на море, долго смотрел на пену прибоя, на пенные орнаменты, сплетающиеся и расплетающиеся, и ему казалось, что почти неуловимый и подвижный узор, состоящий из многих водоворотов, кружений, спиралей, чем-то напоминает хаотическое переплетение линий, обнаруженное на телах Руденко и Рогача.
Затем, несмотря на то что море было холодным, он входил в воду и плыл, и в эти моменты ему казалось, что его старое тело становится детским, легким как пух и ничего еще не знающим о скуке и ужасе жизни.
В мозгу его, освобожденном от забот властью его ничем не обремененной старости, возникали простые сказочные слова, например: «У самого синего моря», – и, повторяя до бесконечности эти слова, он бывал счастлив.
В одно такое утро, выйдя из воды, он увидел на берегу модную спортивную фигуру Лыкова, который услужливо протягивал ему полотенце.
– Ну что, как жизнь-то? – равнодушно спросил Курский, растираясь.
– Жизнь ничего, а вот новая смерть в Тополином, – сказал Лыков. – Сулейменова Зульфия Ибрагимовна найдена мертвой четыре часа назад в доме «Свастика». Старуха во время Великой Отечественной войны была радисткой. Найдена на лестничной площадке между двумя этажами.
– Она там?
– Да, не трогали. Хотели, чтобы вы осмотрели все на месте. Поза традиционная, как и у предыдущих жертв. Едем?
Курский кивнул, и они сели в автомобиль. Он бы, наверное, не поехал, но после холодного моря ему становилось так бодро и свежо, что появлялась тень былого азарта.
Тополиное действительно окутано было белым пухом, словно снег вился в воздухе, ложился на сияющее море, летел, падал, воспарял.
Они подъехали к дому, который Курский уже видел на фотографиях. От каменной арки поднималась к дому узкая лестница, возле арки стояла машина «скорой помощи» и две милицейские.
К ним уже бежал Гущенко. Его молодое загорелое лицо искажено было возбужденной радостью – он казался счастливым, и все из-за того, что приехал «князь» (так они с Лыковым прозвали Курского).
«Князь втянется. Не сможет не втянуться», – убежденно говорил Гущенко товарищу. И, как видно, оказался прав.
Князю почтительно помогли выйти из машины, с почетом повели вверх по каменной лестнице, поддерживая с двух сторон, хотя он в этом вовсе не нуждался, к подъезду, охраняемому двумя стройными тополями, в прозрачной тени которых маячило несколько фигур в милицейской форме.
А «князь» уже жалел, что приехал. У него действительно была аллергия на тополиный пух, и когда он склонился над телом мертвой Сулейменовой, глаза его столь обильно источали слезы, что, казалось, он горько оплакивает эту незнакомую ему женщину.
Старуха была очень толстой, смуглой, она грузно лежала на спине, распластавшись на красивом мозаичном полу лестничной площадки между двумя этажами дома. Ее восточное, темное, сильно оплывшее лицо не выражало ни страха, ни боли. Но что-то оно все же выражало, и это нечто напоминало, пожалуй, брезгливость. Одна ее толстая рука была согнута в локте и заброшена за голову, другая тоже согнута и опущена вниз. Ноги были согнуты в коленях, словно она бежала. В общем, поза с некоторой натяжкой могла быть признана свастичной. Она лежала в центре большого крута, выложенного цветной плиткой, а по краю круга тянулся орнамент-меандр, состоящий из перетекающих друг в друга свастик. В общем, сцена выглядела достаточно геральдично – чистоту композиции нарушала только валяющаяся неподалеку от тела хозяйственная сумка с вытекающей из нее белой лужей молока. Видно, в сумке разбилась молочная бутылка. На белой, как бы лакированной поверхности молочной лужи уже лежал тонкий слой тополиного пуха. Слева от площадки к ней поднималась лестница с первого этажа, справа – та же лестница уходила на второй этаж.
Между этими лестницами над мозаичной площадкой возвышалась огромная стена, уходящая вверх.
Здесь стояло множество каких-то старых стендов, ящиков, ветхих шкафов – всякого хлама из квартир, который выбросить люди жалели, но и не желали хранить в своих комнатах. Над всем этим хламом, наверху, под самым потолком, сияло овальное окошко с наполовину синим стеклом.
От него пятно синего света падало на лицо мертвой, и это азиатское лицо, облитое синим светом, казалось особенно важным и величавым, как иногда бывает у мертвецов, и опять же выражение гадливости присутствовало в этом величии – Сулейменова выглядела как гордая императрица, на чье царское платье внезапно упало с неба неведомое испражнение.