Иван Иваныч, в гимнастерке с кое-как прицепленными лейтенантскими погонами, обвешанный медалями и орденами, по-прежнему имел вид помешанного. Вызывая недоумение не только у собственных подчиненных (старшина и сержант с Найдёновым не общались, хотя исправно получали за него офицерский паек), но и у всех тех, кто в «теплушках» коротал время до собственной гибели, Череп начисто забыл о кухне. Вытаскивая из карманов червивые сухари, он запивал их скопившей на брезенте дождевой водой. Ночами Ванька таращился на луну, которая изо всех сил неслась за вагонами. Лучшего стража нельзя было и выдумать! Пять дней перестуков, гудков, покачиваний — и экипаж «эксперименталки» донимать перестали. Благодаря солдатскому телефону (не без помощи писарей) разъяснилось; странная троица состоит на особом довольствии и направляется не куда-нибудь, а в особое распоряжение. Ко всему прочему, сопровождающий состав майор-особист, настойчиво посоветовал начальнику эшелона не проявлять любопытства к платформе № 10, из чего простые смертные сделали окончательный вывод — прохиндея-сержанта, алкоголика-старшину и уж тем более такого, во всех отношениях мудака, как их командир, лучше не трогать.
Все, в лучшем случае, смеялись над Ванькой. А ведь Найдёнов обладал единственным в мире даром!
Шум «коробок» для танкистов привычен — лязганье траков, скрип башенного поворота, клацанье затвора — особую гамму звучания имеют моторы, в гуле которых ухо опытного механика сразу же ловит признаки машинного нездоровья. Впрочем, танки никогда не жалеют и покидают при первом удобном случае. Лишь Ванька Череп всегда оставался внутри до конца, всем своим существом отзываясь на каждый скрип и на каждое клацанье. Лишь Иван Иваныч угадывал в привычном гудении двигателя никем не слышимый голос. Когда снаряд пробивал борта, «коробки» вопили — он слышал их крики. Сгорая, они, как и люди, вертелись на месте, выбрасывали из-под себя гусеницы, выли и проклинали судьбу — он слышал проклятия. Многие из тех машин, которые Ванька в поисках «Белого тигра» с такой безоглядной храбростью водил в бой, предчувствовали свой конец. «Тридцатьчетверки» улавливали звук именно той болванки, которая через несколько мгновений должна была разнести в куски их жизнь. Но всякий раз, за секунду до взрыва, Иван Иваныч безошибочно распахивал люк — его предупреждали! Вот почему так плакал он, прощаясь с каждой убитой машиной.
И сейчас, не обращая внимания на оторопь часовых, Найдёнов жил с механизмом. Особенно скорбными были вздохи танка, когда навстречу, направляясь к домнам сталелитейных заводов, попадались «черные эшелоны». Посреди ошметков истерзанного железа находились «коробки», которым удалось более-менее уцелеть. Одним разворотило моторные отделения, другие оставили свои башни под Ржевом и Великими Луками, но все остальное в них еще подходило для ремонта. Увозимые на Восток калеки успевали перекинуться с собратьями. Конечно, речь этих грубых заготовок для убийств и разрушений, не шла ни в какое сравнение с человеческой — дребезжание щитков, все те же скрип, гул ветра внутри — но Иван Иваныч легко переводил подобное. Вибрации — видимо, в них был секрет. Танки обладали чутьем на вибрации — от далекого выстрела, до едва ощутимого сотрясения почвы и воздуха. Возможно, еще до ранения, а, возможно, именно после него, проснулось в Черепе это, присущее только «коробкам», чутье, так что в самой бестолковой схватке, где все глохло от рева и грохота, различал он крики КВ и «Черчиллей» — тяжеловесы славились густыми, как сирены, голосами. «Тридцатьчетверки», «Шерманы» и уже редкие в войсках Т-70 обладали тонким и нервным тембром. Возможно, оттого, что их было больше, им было присуще определенное чувство локтя. Когда они шли в атаку, то поддерживали и предупреждали друг друга слышимым опять-таки только Иваном Иванычем дрожанием корпусов. При попадании PzGr 40 крики T-34 становились невыносимы.[20] Ванька Череп чувствовал их агонию, несмотря на глухой, словно вата танкошлем. Лицо его перекашивалось, он корчился и вертелся (зрелище не для слабонервных). «Коробка» Найдёнова отзывалась на гибель товарищей скорбным подвыванием двигателя, который, какое-то мгновение, сам по себе начинал работать на более усиленных оборотах.
Что касается немцев — даже в самой дикой горячке, когда воздух дрожал от воплей своих машин, Иван Иваныч пеленговал вздохи «Мардеров» и «артштурмов»,[21] которые, подобно гиенам, невидимо крались по обочинам и оврагам; а ведь они были самые бесшумные, самые подлые твари. Уже издалека своим марсианским слухом улавливал Найдёнов ни с чем не сравнимую поступь «Пантер» и «Тигров». Череп чувствовал мастодонтов, он, как зверь, осязал их дыхание в тот момент, когда, забравшись в глухие засады, они еще только принимались ворочаться в охотничьих лежбищах. И когда в «восемь-восемь» заряжающим досылался первый снаряд, Найдёнов, подобно самому изощренному волку, ощущал издаваемое затвором беспощадное «кли-и-инь».
Кроме того, Иван Иваныч истово верил в закрывающего собой половину неба особого Господа, возле престола Которого плотными рядами располагались, погибшие в сражениях от Буга до Волги, танки. День ото дня машинное воинство на облаках становилось все многочисленнее, и все больше машинных душ принимал у себя в чертогах Господь. Разумеется, Великий Механик-Водитель не мог существовать без собственной «тридцатьчетверки». Надевая танкошлем и садясь за рычаги, Бог время от времени и прокатывался в ней по небу. Так что направляясь навстречу Призраку и ловя своим обезображенным ртом капли очередного дождя, Найдёнов в раскатах далекого грома неизменно улавливал грохот победных орудийных выстрелов небесного T-34 и лязг его великанских катков. «Давай!» — ободряюще катилось по небесам. — «Жми… Подлец никуда не денется!». Впитывая небесную музыку, он приходил в радостное нетерпеливое возбуждение — этот новый Башмачкин проклятого века, все имущество которого — жалкий обмылок, складной нож, компас, командирские часы, а также завернутая в газету махорка — умещалось в плоском вещмешке (а могло бы уместиться и в кармане), который спал под танком на все той же, выданной еще в госпитале, выкупанной в солярке, шинели, и у которого начисто срезало прошлое. Прижимаясь к детищу тагильского завода, он, единственный, во всем эшелоне, (а, может быть и на всей войне), был поистине счастлив. Другие, маясь в «теплушках», цеплялись за карандашные письма, фотографии и неистребимую память. Один лишь Череп цеплялся за то, что вызывало тоску у ветеранов и новичков — за «коробку», которой суждено неизбежно сгореть.
Так повелось: ни в чем не повинные «тридцатьчетверки» ненавидели с той и другой стороны. Перед окопами панцер-гренадёров усилиями «восемь-восемь» и противотанковых Pak 40 из этих машин делались славные костры,[22] но стоило оставшимся прорваться, начиналась страшная свистопляска: траншеи раздавливались, танки гонялись за людьми, которые бегали кругами, словно зайцы. Танкисты имели право никого не щадить. Перед каждым боем они забивались, как сельди, в тесную башню, выкарабкаться из которой часто не представлялось возможным. Если даже снаряд отскакивал, от удара крошилась окалина, острая, как стилет. А уж прямое попадание в корпус было вовсе убийственным; не проходило секунды — огонь, словно собака, хватался за руки и лица башнеров. Если водитель, имея свой люк, еще мог выброситься на броню, то радист исчезал в пожаре. Три-четыре мгновения — и на нетерпеливое буйство пламени откликался боезапас. Башня показывала до боли знакомый трюк — взлетала, падала на погон: от людей и машин оставались разбитые гусеницы, и рыжий искромсанный корпус с густым слоем пепла внутри.[23]
Но и те, кому посчастливилось выскочить, без колебаний могли записать себя в смертники: «коробки» бросались в атаку до полного истребления. Так что рано или поздно вспыхивал синим пламенем каждый, волей-неволей оказавшийся за рычагами или возле орудия. Каждый — но только не Иван Иваныч!