Вышел из того дома я с привычным женским чувством падения, потому что я изменял. В Костроме, после университета, где был я свободен, это чувство не мучило. Ну, так что ж это было? Падением? Нет, это не было падением. Это было спасением? Нет, и спасением тоже не было. Это был… ангел-бульдозер. И вообще, со с чего это вдруг Лина соскочила с катушек, утратила твердую почву под ногами? Мало ли знала она успешных, умных, вальяжных людей. Ведь сейчас, неделю назад, позвонила мне и зашлась, захлебнулась в восторгах: «Сашка, прочла книжку Городницкого. Ну, ты подумай – ведь я знала почти всех-всех, о ком он пишет! Писателей и поэтов, эстхадников и просто знакомых! Надо же!..»
А Тамара? Безусловно, догадывалась, но вошла в наш дом Лина вместе с бедой, и, когда заболела Лера, все былое, наносное, смыло благодарной волной.
В тишине довернулся ключ, осторожно отчмокнулась дверь, вторая – Тамара улыбалась с порога. Встала у изножья кровати:
– Ну, доченька, поспала, да?
Но чего-то молчала ты неотзывно, насупясь. И еще было тихо, очень тихо.
– Живот болит… – пробурчала.
– Саша, что-то она мне уже второй раз говорит про живот… – тревожно оглянулась Тамара, и улыбка мгновенно потухла. – Ну?.. – ловко присела сбоку, сдвинула одеяло, огладила грудь, животик. – Где у тебя?
А над нами ревело, проламывало чердак, этажи. Седьмой…
– Там… – подбородком на грудь, сердито.
Разорвало, с треском разворотило шестой. Я стоял, улыбался: ничего я не видел в жизни ближе этих двоих. И дороже жизни было, чтобы были они – всегда! – вместе. Так и стало. Они там, я здесь. Проломилось над нами: тр-рах!.. рухнуло.
– Саша… – испуганно обернулась ко мне, – что-то у нее твердое, – голосом, какого не слышал. И глаза ее синие начали замерзать. И морозом прошло по мне.
Тихо стало над нами, вокруг. Безжизненно пусто. Так впервые мы очутились на сцене. Одни. И откуда-то наплывал леденящий, сжимающий душу набатный гул. И как будто отмерилось шаг в шаг – Тамара спросила:
– Может, в поликлинику? Кажется, наша участковая принимает. – Позвонила. – Можно к дежурному.
Проводил, на балкон вышел, глядел вслед, взял книгу и… пошел за вами. Добрались, разделись. Врач: пустяки… Нет, нельзя так! Думай, болван, о худшем, будет… Но иначе не мог. Иначе там было. В эти минуты. «Ну, так что там у вас? Твердое?..» – провела пальцами, нажала. И со звоном упали осколки улыбки. Косо, бегло взглянула на мать, быстро вышла, унося на плечах ненужный фонендоскоп. Вернулась с хирургом. И теперь этот твердыми, властными пальцами начал обминать смуглый животик. Переглянулся с дежурным, вышел. И эта за ним.
– Чего они бегают?
– Сейчас… сейчас, доченька… – каменела неживая улыбка.
Вернулись, уже с третьим, заместителем главврача. И опять пантомима. Спохватились: «Ну, все, деточка, одевайся и посиди в коридоре». Улыбнувшись тебе, притворила мама дверь, обернулась, зная уже – под топор. «Дело очень серьезное. Или опухоль почки или гидронефроз. Вот вам направление в Педиатрический институт. Завтра же идите туда».
Вошли вы и… как сейчас слышу, как всегда слышу: «А меня в Педиатрический институт кладут на обследование», – подняла на меня глаза, напуганные и по-детски гордящиеся. А когда уснула, сели в большой комнате – звонить друзьям. Чтоб звонить врачам. И вот первый номер выбит уж в камне в нашей телефонной книге. Первый, а потом… С каждой буквы, многоярусно, бойницами пялятся имена, имена… Маститых, заурядных, прямых, косвенных. Онкологический справочник. И, быть может, завершить его могла бы такая вот запись: Горохов Сергей Ив. 42 09 71 (директор Бетонного з-да). Что такое? Да ничего страшного: там хотели мы сделать памятник. Слава Богу, не вышло. А человек, помнится, был на редкость приятный.
Тикали, тикали часы. Минул вечер, потянулась ночь. Уже темная, округло выеденная желтыми фонарями. И, не зная всего еще, выла по-волчьи временами мама твоя, Лерочка. По тебе. И по нас.
А утром, по самой сентябрьской рани на работу я шел парком, где и вам идти часа через три. Нет, не в школу, в больницу, но еще не в тот предназначенный нам институт – в городскую детскую клинику, где положат тебя денька на три да и выпустят с Богом да с тем же диагнозом: или – или? Выбирайте, родители, либо опухоль почки, либо гидронефроз.
Как всегда, летом, загадочная, притихшая, ожидала меня кочегарка. За ночь, остывая в безлюдии, в тишине, обдумывает она что-то свое. И четыре негритянские морды котлов ждут чего-то. Чего вам, ребята? Взрыва, что ль? Или просто запальника? Растопил. Загудело пламя, засипел в трубах газ. Пришел Гоша, слесарь. Прямой, гладкий, одутловато красивый. Лейб-гвардии водопроводчик нашего тубдиспансера. «А-а, Сашель!.. А я-то вчера – в дупель! Корректно с Петровским набрались. У тебя, там, в кармане, не шебаршится? – наклонился, ласково улыбаясь. – Дай на мальца. Ты чего? Никак тоже с похмелья, ха-ха!.. Ну, видать, в картишки обратно продулся».
И вдруг брызнуло из меня в три ручья. – «Ты чего?!» – отшатнулся, сдвинул белёсые брови. «Гоша, у меня несчастье… дочка заболела. Опухоль… кажется…» – «Ну… – поджал губы и шмякнул: – Писец!.. шесть гвоздей!..» – и пошел укладывать в противогазную сумку бутылочный порожняк. Первый раз я сказал. И последний – на работе. И молчал долгие годы, хотя все давным-давно уже все знали.
День тянулся, и все время я бегал к автомату на Кировском – позвонить, узнать, но Тамары не было. Наконец-то в половине пятого услышал: «Положили… Предполагают, что почка. Я сказала, что ты завтра придешь. Извини… я сейчас, сейчас…» – не смогла говорить.
И побрел назад. Мимо жасминовых кустов, сторожащих больничный двор от дороги. Вы не замечали, часом, что растет он чаще всего при больницах? Возле стен этих горестных, видевших-перевидевших. Видно, некогда добрая чья-то рука принесла сюда этот белый яблонный цвет, чтобы скрасить недолгую долю кому-то. И уж так повелось. Даже в новых больницах, в нашей, где лежала Тамара, тоже в охвате высоких блекло-зеленых стен – молодые, нерослые, раскрывали они белыми бабочками благородно мраморные, сладковато приторные свои лепестки. Над слепящим, желточно ликующим кипением одуванчиков. Но была дурная слава у этих цветов: не срывали их на букеты и в дом не впускали.
Гоша приволок маленькую, уже третью с утра, слил половину в стакан, по обыкновению шутливо перекрестился: «Ну!.. – опрокинул, поставил. – Не поймите меня превратно: я вчерась тоже с супругой поссорился. Закусить можно? С вашего разрешения… – благодарно, картинно сложил красноватые лапы на спецовке, начал выхватывать прямо из котелка, остановился: – Поймите меня правильно: если не будете есть, я доем? Спасибо. Надеюсь, я с вами вполне корректно? Сурьезно… Са-шель, я вас уважаю, но вот то, что вы спички всегда на пол бросаете, некультурно!.. К тому же окурки. Геркулес… – зачерпнул ложку больничной каши, – вот скажи мне, Саша, почему это многие не любят геркулес? Я лично его очень уважаю. – Слил из четвертинки остатки в стакан, поцеловал донышко бутылки: – Тца!.. девять копеек!» – семечко, из которого вырастет новая маленькая.
Утром шел я в больницу, и не шли ноги. Дверь нашел в кабинет и представился, как преставился: «Я отец Леры Лобановой». Первый сговор за твоей спиной, доченька. Садитесь. Сажусь – чтобы встать: «Вам придется в Онкологический институт». Вот что нес я тебе, будто воду живую. А не то, что таили они от меня вздохами. Шел, искал и не видел – много, часто нагорожено боксиков, и везде ребятишки, ребятишки. «Меж высоких хлебов затерялося небогатое наше село. Горе-горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело». А какое горе? Чужой человек, прохожий, удавился. Теперь бы такого не сказали. И не напечатали. Доченька… – увидел в уголке виварного закутка, за игрушечным столиком – сидела, обедала.
– Папа?.. – испуганно вскинула свои вишенки. Встала. Такая прелестная. Я не вру, не вру! Я не слеп, не пристрастен. Без халата, в рубашонке длинной, белой, казенной. Лицо загорелое, на белках мокро мерцают черные райки. Волосы густые, мальчишные, отливают молодым каштаном. Никогда, никогда, доченька, я не видел тебя красивее. – Папа, забери меня отсюда… – губы яркие широко распустились, надломясь уголками вниз. – Па-па… возьми-и… хочу домой… к ма-ме… Тут так плохо!.. Все крича-ат, плачут… Вот он… – кивнула на соседа. А я и не видел – кроватка. В том же боксе. И бледный мальчонка. – Он, знаешь, как плачет… – жарко шептала в склоненное ухо. – Ему уже две операции сделали. Мне сестричка сказала. А я его ночью встаю и укладываю. Покачаю, он и уснет.