И свою припасенную заднюю мысль вклинил со вздохом меж делом:
– Да, хорошая там школа. Повезло людям, а мне вот никак не удается устроить дочку в английскую.
– А где вы живете? – и уже на другой день вдруг услышал: – Принята.
– Как? Уже? Спасибо, большое спасибо!! Я даже не знаю, за что…
– Просто так. Считайте, что вам повезло.
В чем же дело? Симпатия? Может быть, но деловитая эта женщина ни глазами, ни голосом не баловала – наши взгляды не имели двойного дна. Чуть позднее я понял, что была это шутка господня. А я радовался, просто места себе не находил. Бегал по комнате, вокруг телефона, будто лошадь на корде: Тамара на задании, кому б позвонить?
– Анна Львовна, я устроил Лерочку в школу! – доложил Тамариной заведующей.
– Вы? Сами? – басовито посмеивалась. Но я не обиделся, все правильно: не тот папа.
И примяв трубкой соски телефонных кнопок, искал новую жертву: «Лина, я устроил!..» – взахлеб, не захлебываясь однако ж. А стоило бы. «Ну, ладно, ладно, Сашуня молодчик. Хорошая женщина? Ну, Сашечка, разве кто-нибудь может устоять…» – «Да нет же!..» – всерьез, хотя так и видел, как она там улыбается – не грязнее, чем жизнь, и не чище. Скепсис – не сепсис: не убивает. И потихонечку остывал.
Еще холоднее мне стало, когда поднимались с тобой, доченька, по лестнице к кабинету директорши. Школа как школа, но все здесь пропитано таинственным и желанным английским духом. Там, где обычно висит 3-Б, здесь: 3-Б ROOM.
– Room… – прочла.
– Не роом, а руум, класс, – поправлял, обладая лишь полсотней слов и каким-то произношением.
– Папа, а это что?
– Это WС – ватерклозет значит.
– Что, что?.. – нежно, удивленно склонила каштанную голову. – Уборная? Ха, ты шутишь? Туда англичане ходят?
– И англичане, говорят, тоже.
– А нас пустят?
Не успел я взойти в кабинет, как сразу почувствовал, что уже взвешен – взглядом пристальным и натасканным.
– К сожалению, мы должны будем вам отказать, – сказала директорша. – У вашей девочки больное сердце. Как больное? – Насмешливо словно передразнила меня: – Так: шумы в сердце. Может, это и не страшно, как вы говорите, но не забывайте, что нагрузка у нас очень большая.
– Ну, хорошо… – все же немножко струхнул, черт с ней, с английской, здоровье важнее. – Но мы бы хотели попробовать. Если я вам принесу справку, что…
– Не сомневаюсь, – значительно усмехнулась, – что справку вы принесете.
– Нет, вы обо мне чересчур хорошо думаете: я без блата.
– У вас все? – спровадила меня торжествующим взглядом до дверей.
Вот так, а ты, балбес, радовался.
– Ну, папа… – подняла глаза, дергала за руку, – что ты так долго? Ты что, расстроился? Тетенька сердитая? У-у, какая… Все в порядке, да, папа?
– Не совсем, Лерочка, шум у тебя в сердце.
Притихла, шла молча. «А шум – это что? Это плохо? С этим учиться нельзя?» – «Можно, но только в английской трудно». – «А почему трудно? – кареглазо заглядывала. – Будет шуметь, когда говорю по-английски?»
На другой день мы пошли в школу. В обычную, на медосмотр. Вышла, протянула разочарованно: «Волосы только пощупали. – И вдруг шепотом, озорно, притянув мое ухо: – Гнид, говорит, нету. Папа, а что это такое – гнид?» – «Хм, вошкины детки». – «Вошкины детки!.. вошкины детки!..» – залилась на весь вестибюль.
И все же нас приняли в английскую: позвонил я знакомой инспекторше, и пришлось директрисе сдаться.
Есть такие ремёсла, что стремятся уподобиться мудрости мироздания. И самое главное, что за кочегарские годы я усвоил в этой науке – непрерывность: как чреда времен, сменяем мы, четверо, друг друга. Сутки через трое. Но когда наступает лето, ломается график, уходят в отпуск «коллеги», и тогда через день пашешь. Весь чёт сентября был Дементия Ухова, нечет мой. И как уж ни хотелось мне проводить тебя с мамой в школу, не смог. Накануне вечером Тамара принесла букетик для школы. «Шестьдесят копеек… Недорого?.. – как всегда, застенчиво, виновато наклонила темную голову к милым маленьким георгинам. – Ты знаешь, я не люблю большие, расфуфыренные букеты…» – будто оправдывалась. Никогда не кольнул бы упреком (мне ли?), но – въелось сызмала, с полусиротского детства.
Я пошел в будни. А вокруг духовитым антоновским яблоком наливался праздник. Может, самый лучший после Нового года. Сколько было у нас их с мамой. Школьных, студенческих. У тебя лишь один, счастливый. И второй горше всех снадобьев, которыми мы так настырно досолаживали тебя.
Как вы шли в школу, как там было, я узнал позднее, полтора года спустя. Была зима, кислая, квелая. Первая без тебя. И брели мы с твоей мамой в сторонку от тех мест, где гуляли с тобой.
– Уже было много народу, а мы все еще не знали, в какой же нам класс – А или Б. Ребят выстроили в каре перед школой… – А голос такой же мертвый, сырой, как снег этот тающий, давленый, как черное, подслащенное фонарями небо. – Директорша что-то долго, казенно вещала. Потом еще кто-то. Наконец кончилось, строй сломался, и старшие подбежали к первоклассникам, чтобы вручить им книжки и еще что-то. А Лерочке не досталось. Ведь ее зачислили в самый последний день. И она стояла растерянная, а се-таки радостная, счастливая… – Горло перехватило. И шли молча.
Я, наверно, обидел директоршу. И, наверно, обижу еще многих. Но если я отдаю самое невозвратное в равнодушные руки, почему бы и мне не подать вас такими, какие вы есть. Или кажетесь мне. Да и кто вас узнает – в чужих именах. В своих-то не признаемся. Всё ли правда здесь? Нет, конечно, всё – лишь в справочниках (кто есть кто?). Иль у господа бога. Здесь – лишь так, как виделось мне. С опущениями. Вынужденными и обязательными. Для чего ж отдаю? Вот пришла с работы Тамара. Нога за ногу, никуда уже не спеша. Парком шла. Мимо мест твоих, мимо наших. Глядела на ребятишек – плакала. На пруды, что топтали с тобой по зиме, – плакала. На кусты, холодами раздетые. Обступало ее. Отовсюду. И плакала, чтобы домой прийти насухо. Но сегодня села, не раздеваясь, убито уставилась в пол: «Приходила в редакцию мать Ларисы Михеенко. Только что из Германии вернулась. Там, на верфях, серию кораблей строят с именами пионеров-героев. Первое судно – „Лариса Михеенко“. И я думала, как это хорошо. Если бы моя гуленька… так же, хоть где-то, хоть имечко…» Полфута тебе под килем, «Лариса Михеенко»! А что вам, безымянные? Не помянутые, неведомые. Вам, безвинные мученики?
Был шестой день сентября, и я шел в школу. И привычно, потертыми кубиками складывались предо мною остатки дня: вот придем, накормлю, уложу. Встанешь, в парк двинем – встречать нашу маму. Сколько их еще впереди, этих будничных, счастливо иззабоченных дней. Пуганые с год назад тяжкой болезнью Тамары, думали мы с молчаливой надеждой, что тень эта минет, уйдет. И всегда будет солнце, всегда небо и, самое главное – мама.
Школа еще не очнулась от уроков – вестибюль гулко раскатывал редкие голоса. Но вот залился звонок, и сразу же все взвихрилось, словно куча осенних листьев, вспугнутых ветром. Я глядел на лестничный марш, косо летящий от потолка к цементному полу. Вприпрыжку сплавляла по нему перемена разнокалиберный школьный люд. Еще и вовсе детсадовские коротышки, середнячки, басовитые усачи-гренадеры. Даже вчуже боязно было видеть, как вперемешку с этими корабельными соснами сыпался первоклашный подлесок.
Мамы, бабки, дедки бросались в затор, торопливо вылавливали своих, уводили в сторонку. Бушлаты мышиные, пелерины ландышевые. И, будто солнце, в глаза мои поглупелые грянуло: ладошкою за перила, в шоколадном платьице, так ладно подогнанном, осторожно скатывается мой смуглый, разрумяненный персик. И белый воротничок рифленой бумажкой оттеняет лицо. Никогда, никогда, даже в тот первый год, когда запоздалый родитель от любви умом помрачается, не хвалили тебя, не хвастались. Берегли, чтоб не сглазить. Не красавица и не кукла – отнюдь. Ушастая и курносенькая, но такая девочка, наивная, светлая.