– На, папа… – устало протянула портфель, безразлично спросила, услышав, что скоро обед: – А что мы будем кушать?
– Есть, доченька, есть… – и подумал: что-то она устает в школе, неужели права директорша? Возле дома сказал: – Лерочка, ты погуляй минут двадцать, пока я обед разогреваю.
– А как это – двадцать? А ты купи мне часы, папа. – и почти сразу же снизу, со двора: – Папа-а, уже прошло двадцать? – стояла с запрокинутым кверху лицом.
– Нет, двенадцать! – рассмеялся. – Ну, иди, иди… Загудел лифт – полез в проволочной огороже деревянный шкаф. Что же слышал я, ведь ревело – пронзительно, страшно, стотонной бомбой, подминая комариное зудение лифта. Уложил, осторожно прокрался на балкон с сигаретой, сел на скамеечку, за широкой фанерой, отслоившейся, грязной. Мелом на ней твоею рукою было выведено печатно: ДУМАЕТ ОН. О чем же он думал в тот дремотный послеполуденный час?
Пыльно, неспешно шаркая по асфальту, плелся день. И в такт ему думал, как же гадко идет моя жизнь. По уши увяз в картах, в кухонных заботах, но это-то ладно, это ради тебя, но – карты!.. А что – все равно не берут, не печатают то, что пишу. Вот и тянет в игорный дом. Как-то, сидя в котельной, решил я проверить, что же приносят картежные вечера. Полосами шло, но в итоге за месяц очистился… нуль. Нуль – понятно, но, скажите, в чем же таился вселенский смысл? Убивать время? И это недурно, в этом – как ни верти – вся жизнь. Но тогда к чему ж пристегнуть генеральную мысль идти в сторожа, в кочегары – ради свободного времени для своих поделок?
Не всегда было так. Года три назад бросил прелый картёж и строчил, строчил рассказики, очень редко поднимавшиеся выше обычного очерка. Но я наслаждался, давясь собой: вот, могу! Как всамделишные! Настрогал с дюжину, и сволок их Гулливером, пустил в синее море – в голубой ящик, почтовый. Кораблики. Ключевой водой они были просмолены, на воде и держались, покуда их видел, недурно. Как уж там их валяло, неведомо, но прибило к родимому берегу всех до единого. И попутный сургучный ветер полоскал на реях паруса чужие – отказы. Провожал Гулливером, встречал – лилипутом. И обвисло все. И шатался по картам.
Я картежником был азартным и совершенно безмозглым. То есть, просто ку-ку: так теперь говорят о тех, у кого с головкой ку-ку. Когда видел в кино иль читал, как играли настоящие «люди», то всегда сокрушался о безвременной гибели карточных колод. Обойдет она круг и – в корзину. В общем, поступали с ними так, словно это одноразовые шприцы. Ох, и велик же был страх перед шулерами. Но в том доме, куда иногда несло меня вечерами, собирались на кухне гуманные старые дамы. Поэтому и колоды были там такими же долгожительницами. Короли, дамы, даже валеты несли на себе следы бурно прожитой жизни: немножко нервного пота, алчной слюны, сальных пальцев. И ушлые партнерши следили, как ложатся в колоду карты, сгребаемые со столешницы очередным раздающим. Следили и прикидывали, какая масть из плохо растасованной колоды ляжет в прикуп либо приплывет к ним. Меня же увлекал сам «процесс».
Квартира, куда мы приходили, была трехкомнатной, но дальше кухни игроки и не заходили. Потому что это были не гости, а партнеры Елизаветы Александровны. Обитали в квартире две семьи – «старики» и дочь с мужем и сынишкой. Дом держался на Елизавете (магазины, кухня, уборка), поэтому ей даровано было право вечерами принимать партнеров. К их услугам был большой квадратный стол, на котором карты я видел, но даже хлебной корочки никогда. И это вполне справедливо: вы что, жрать пришли? Да к тому же игра убивает аппетит. Елизавета Александровна «работала», остальные «служили»: эстрадники (дочь и зять) святому искусству, а Иван Александрович был директором парикмахерской в гостинице «Астория». Наверняка эту синекуру ему скинули в ротик с ведомственного подноса за добросовестную работу в органах. Ведь в гостинице, где в основном расселяли иностранцев, даже горничные и дежурные по этажу были насквозь просвечены чекистами. И как уж там очутилась Лина, я не спрашивал. Наверно, одной еврейской обслуге все-таки разрешили войти в сей храм.
Что ж, вот и появляется здесь эта женщина – во весь свой маленький и нескладный, но такой пробивной рост. Я не раз слышал от хозяйки это имя, и однажды спросил: «Старая?» – «Ты что, черт старый, ты и меня эдак тоже запишешь в старухи. Двадцать шесть лет – это что, старость?» Никогда позднее не спрашивал, что тянуло Лину, завзятую преферансистку, в эту компашку к примитивной игре. Может, выдавались какие-то пустые вечера, а домой идти не хотелось. Может, это был своего рода знак уважения шефу – почтить его дом. Дядя Ваня, чернобровый, невысокий, посмеивающийся, излучал благодушие и равнодушную приветливость. Иногда глядя на его благожелательное лицо, я хотел представить, а каков же он был в страшные тридцатые годы? Иль судьба хранила его от «дознания», и крутился он где-то по хозяйственной части. Ведь и костоломов надо же было хорошо обихаживать.
Лучше всего было мне играть в рабочие смены в детской психоневрологической клинике: Тамара знала, что я на работе. Ах да ох, «По вечерам над ресторанами вечерний воздух дик и глух. И правит окриками пьяными весенний и тлетворный дух». И я выходил из подвальной котельной в сырой, тихий мартовский вечер. Боже мой, неужели все это было? И наша комнатка – почти рядом; где Тамара и Лера, еще веселые и здоровые. И этот больничный дворик, доступ в который преграждает высокая решетка. Но иногда несчастные матери все же проникают туда и стоят с плакатиками в руках, на которых имена их детей: чтобы другие ребята позвали. И за стеклами, за железными жалюзи, в которые и ручонку-то не просунуть, все же смутно угадывались детские лица. И запомнилась бедная мать с воззванием на груди: Витя Лесин. И его голос долго-долго занозой просыпался во мне. И не знал я, что скоро-скоро тоже что-то услышу. А он: «Мама, забери меня отсюда». – «Но как же, Витенька, я тебя заберу, доктор сказал, что еще неделю надо побыть здесь». И, обиженный, он ушел от окна. А она все стояла, не в силах сдвинуться с места. Пока дворничиха не прогнала ее. И не выдала мне: это ты их пускаешь, вот скажу главврачу. Да пошла ты! – послал ее далеко.
Неужели все это было? Этот темный сырой асфальт, местами уж серый, просохший. И осевшие снежные кучи возле каменного забора, ноздреватые, грязно черные даже в ночи. Неподвластный ни камню, ни копоти тот весенний воздух, в котором всплывают и лопаются шампанские пузырьки каких-то неясных надежд. «Над озером скрипят уключины, И раздается женский визг; А в небе, ко всему приученный, Бессмысленно кривится диск».
В один из вечеров я вошел на кухню и огорчился: места для меня не было. «Фидель, – так окрестили меня здесь за козлиную бороденку, – возьми табуретку и посиди. Наверно, Боря скоро уйдет, и ты сядешь». – Распорядилась хозяйка. Этот зять иногда подсаживался к столу, чтобы после концерта немножко потешить себя в сообществе млеющих от такого партнера старушек. Ближе всех почти на углу стола сидела какая-то незнакомая молодая женщина с остро заточенным, но приветливым, миловидным лицом. Меня, вошедшего, она бегло оценила легкой насмешливой гримасой. Но лишь рядом с ней был клочок пола, куда можно было придвинуть к столу свою табуретку, поэтому я спросил: «Не помешаю вам, если пристроюсь здесь?» – «Нет, конечно, пожалуйста». – «Лина, сдавай».
Так вот это, оказывается, и есть «та самая» Лина. Теперь уж я усмехнулся, правда, в пространство, ибо то, что сидело рядом со мной, решительно было не по мне. Хорошенькая? Возможно, на чей-нибудь вкус. Живая, насквозь импортная, хотя и рядится в скромненький ситчик под общий застольный стиль. Но за версту видно, что ушлая, хваткая. И то ли поэтому, то ли, чтоб скоротать время, пока хозяйская дочь не подарит Бореньке «взгляд», и он тотчас же выдворится, освободив место, – я начал легко и свободно трепаться с незнакомой женщиной. А она – надо же! – схватывала все на лету, как голодная собачонка, когда ей бросаешь давно уж обглоданные косточки с запахом мяса. И пока зять еще был за столом, женщина великодушно предложила мне играть на пару. Но вот он ушел, и я пересел на его место.