Сразу после войны по указанию Сталина был создан специальный орган, в разных документах именовавшийся по разному: «правительственная комиссия по Нюрнбергскому процессу», «правительственная комиссия по организации Суда в Нюрнберге», «комиссия по руководству Нюрнбергским процессом». Во главе этой сверхсекретной комиссии с функциями особого назначения Сталин поставил Вышинского. Членами комиссии были назначены прокурор СССР Горшенин, председатель Верховного суда СССР Голяков, нарком юстиции СССР Рычков и три ближайших сподвижника Берии, его заместители Абакумов, Кобулов, Меркулов. Главная цель комиссии состояла в том, чтобы ни при каких условиях не допустить публичного обсуждения любых аспектов советско-германских отношений в 1939—1941 гг., прежде всего самого факта существования, а тем более содержания так называемых секретных протоколов, дополняющих пакт о ненападении (23 августа 1939 г.) и Договор о дружбе (28 сентября 1939 г.). Для того чтобы обеспечить во время следствия действенность указаний тайной комиссии, в Нюрнберг была отправлена и следственная бригада особого назначения во главе с одним из самых свирепых бериевских палачей полковником М.Т. Лихачевым[325]. Сталин боялся в общественном мнении Европы и Америки оказаться в Нюрнберге на одной скамье с нацистскими военными преступниками. А у него были серьезные основания для таких опасений. Поэтому Сталин сделал все, чтобы не допустить на Нюрнбергском процессе обсуждения вопроса о роли СССР в развязывании Второй мировой войны. Ему это удалось — положение победителя позволяло диктовать условия.
26 ноября 1945 г. комиссия Вышинского приняла решение «утвердить... перечень вопросов, которые являются недопустимыми для обсуждения на суде»[326]. Отдельные же попытки подсудимых указать на действительную роль СССР в подготовке Второй мировой войны не изменили общей ситуации. Так, Риббентроп в своем последнем слове заявил: «Когда я приехал в Москву в 1939 году к маршалу Сталину, он обсуждал со мной не возможность мирного урегулирования германо-польского конфликта в рамках пакта Бриана — Келлога, а дал понять, что если он не получит половины Польши и Прибалтийские страны еще без Литвы, с портом Либава, то я могу сразу же вылетать назад. Ведение войны, видимо, не считалось там в 1939 году преступлением против мира...» Этот абзац не вошел в русское издание материалов Нюрнбергского процесса[327]. Правду о кануне войны было приказано забыть. Забыть в прямом смысле слова — Сталин запретил писать дневники и воспоминания о войне. Нарушение запрета могло стоить жизни. Что же касается прямых соучастников Сталина, то забвение было в их собственных интересах. Ярчайшее тому свидетельство — разговор Ф. Чуева с Молотовым: «На Западе упорно пишут о том, что в 1939 году вместе с договором было подписано секретное соглашение...
— Никакого.
— Не было?
— Не было. Нет, абсурдно.
— Сейчас уже, наверно, можно об этом говорить.
— Конечно, тут нет никаких секретов. По-моему, нарочно распускают слухи, чтобы как-нибудь, так сказать, подмочить. Нет, нет, по-моему, тут все-таки очень чисто и ничего похожего на такое соглашение не могло быть. Я-то стоял к этому очень близко, фактически занимался этим делом, могу твердо сказать, что это, безусловно, выдумка»[328]..
Конечно, Молотов «стоял к этому очень близко», что неоспоримо подтверждается его подписью под секретными протоколами и фотографией, которая запечатлела его рядом со Сталиным и Риббентропом во время подписания этих документов. Показательно, что и спустя десятилетия Молотов оказался неспособен к исторической самооценке, иначе бы его заведомая ложь вербализовалась без интриганских слов «распускают слухи», «подмочить» и утверждения, что «тут все-таки очень чисто», в то время как там было очень грязно, запредельно грязно. Все это еще раз убедительно свидетельствует о моральной характеристике Молотова как политического деятеля, занимавшего положение «второго лица» в стране в ответственнейший момент ее истории.
Отсутствие необходимых документов (те, что остались, были глубоко запрятаны в секретных архивах), общее мировоззрение военных историков, в большинстве своем живших при Сталине и прошедших войну, воспитанных официальной пропагандой, естественно, обусловили то, что они видели войну с подачи Сталина.
Не будет преувеличением утверждение о том, что и в период хрущевской «оттепели» историки даже не допускали мысли о существовании тайны кануна войны, которая скрывалась Сталиным. Не было ничего подобного тогда и у A.M. Некрича, автора известной книги «1941. 22 июня». Он резко отрицательно высказался по поводу «легенды о превентивной войне», которую «искусственно поддерживают западногерманские неонацисты и некоторые реакционные западногерманские публицисты и историки»[329].
Любая критика действий Сталина, выходившая за разрешенные тогда рамки, вызывала немедленную дисциплинарную реакцию. Характерен диалог, состоявшийся в ходе обсуждения книги A.M. Некрича в отделе истории Великой Отечественной войны Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС 16 февраля 1966 г. между председательствовавшим генерал-майором Е.А. Болтиным и преподавателем Московского историко-архивного института Л.П. Петровским, назвавшим Сталина преступником: «Товарищ Петровский, в этом зале, с этой трибуны нужно выбирать выражения. Вы коммунист?
— Да.
— Я не слыхал, чтобы где-нибудь в директивных решениях нашей партии, обязательных для нас обоих, говорилось о том, что Сталин — преступник»[330].
После смещения Н.С. Хрущева с поста Первого секретаря ЦК КПСС критика «культа личности» Сталина постепенно сошла на нет. В течение последующего двадцатилетия историография Великой Отечественной войны утратила даже то, что было достигнуто ею после XX съезда КПСС. Достаточно сравнить хотя бы 6-томную «Историю Великой Отечественной войны Советского Союза 1941 — 1945 гг.» (М., 1960— 1965) с 12-томной «Историей Второй мировой войны 1939— 1945» (М., 1973—1982). Это признали и сами военные историки. «Остается лишь сожалеть о том, — писал Н.Г. Павленко, — что время потеряно, многие участники и свидетели ушли от нас, и самые существенные проблемы начального периода войны приходится изучать, по сути, заново»[331].
Горы книг о войне, накопившихся к началу перестройки, объединяла общая просталинская концепция кануна войны, состоявшая из набора незыблемых схем и стереотипов. Откроем любую из этих книг, например, «Великая Отечественная война. Вопросы и ответы» (М., 1985): «Обстановка... вынудила СССР пойти на заключение 23 августа 1939 г. договора о ненападении с Германией, хотя до срыва Англией и Францией московских переговоров этот акт никак не входил в планы советской дипломатии.
...17 сентября Красная Армия начала освободительный поход в Западную Белоруссию и Западную Украину.
...30 ноября 1939 г. не по вине СССР вспыхнула советско-финляндская война...
...22 июня 1941 г. фашистская Германия вероломно, нарушив договор о ненападении, внезапно, без объявления войны напала на Советский Союз».
Более того, и в начале перестройки новое знание о кануне войны пробивалось с трудом. Старейшины советской военной историографии Ф. Ковалев и О. Ржешевский и в 1989 г. сочли своим долгом предупредить тех, кто высказывал «точки зрения, недостаточно критически воспроизводящие издавна известные тезисы антисоциалистической пропаганды вроде стереотипов о «прямой ответственности» СССР за развязывание войны...»[332].
Перестройка в историографии кануна войны началась только с созданием комиссии ЦК КПСС по вопросам международной политики во главе с А.Н. Яковлевым. Вот некоторые высказывания, прозвучавшие на заседании этой комиссии 28 марта 1989 г., высказывания воинственные и беспомощные одновременно.