Ее звали Дашенька, Дарья, и это имя ей необыкновенно шло. Было в этом что-то старинное, дворянское, напоминающее о темной усадебной аллее, марлевом зонтике от солнца и воздушно-белом пятне платья в тени под вековыми, еще пра-прадедами сажеными, дубами. Да и фамилия у нее была хорошая, старинная, русская. И вся она - рано, уже в пятнадцать лет, повзрослевшая, посерьезневшая, уже чуть насупившая ровные светлые дуги бровей, как-то плавно округлившаяся, в отличие от нас, остролоктых и тонконогих - заставляла вспомнить недавно прочитанные, а больше и еще не прочитанные, но смутно угадываемые за тиснеными корешками страницы прошловековых романов.
Была она светловолоса, светлокожа, с длинной и туго заплетенной косой того чудного оттенка, которого не достичь никакими красками. Глаза были чисто-серые, ясные, а ресницы черные. Среднего роста, сложена неплохо, но чуть не по-современному: широковата в кости, без жеребячьей тонкости.
Лагерное лето невозможно без любви. Любви неистовой и жаркой, такой, какая возможна только летом и только в четырнадцать и пятнадцать лет, любви безнаказанной вдвойне: потому что это лагерь, и ты вся на виду, а, значит, нужно быть такой осторожной, и уже защищена от всего плохого самой этой осторожностью. А еще оттого, что бескрайняя - и безответная любовь, какой- бы безумной и вечной она не казалась, смоется первыми струями городских серых октябрьских дождей, не оставив по себе ни малейшей ранки, а, напротив, сладкой ощущение своей причастности к взрослому миру.