– Так и есть. Она собирается называть меня «Дедушка». Минута, которой я так страшился, наступила…
– Нет же, не смейтесь. Я подумала, что вы мой кузен и что, если вы согласны, я могла бы называть вас… Рено. Мне кажется, в этом нет ничего такого ужасного.
Мы едем по плохо освещённому проспекту; он наклоняется ко мне, вглядываясь в моё лицо; я изо всех сил по-честному стараюсь не моргнуть; наконец он отвечает:
– Это всё? Так начинайте поскорее, прошу вас. Вы сделаете меня моложе – правда, не настолько, насколько мне хотелось бы, но уж хотя бы лет на пять. Взгляните на мои виски, не стали ли они вдруг менее седыми?
Я нагибаюсь, чтобы убедиться в этом, но почти тут же отодвигаюсь. Оттого что я вижу его так близко, живот у меня ещё сильнее сводит судорога…
Больше мы не разговариваем. Время от времени в беглом свете огней я тайком «таращусь» на его профиль с коротким носом, внимательные, широко распахнутые глаза.
– Где вы живёте… Рено?
– Я уже говорил вам, на улице Бассано.
– У вас в квартире красиво?
– Для меня… красиво.
– А я могла бы взглянуть?
– Господи, нет, конечно!
– Почему?
– Ну потому что… для вас это чересчур… в духе гравюр восемнадцатого века.
– Подумаешь, что тут такого?
– Позвольте уж мне думать, что тут всё-таки есть кое-что «такое»… Мы приехали, Клодина.
Очень жаль!
Прежде чем дали «Бланшетту», я добросовестно наслаждаюсь «Рыжиком». Мальчишеская грация, сдержанные жесты Сюзанны Депре очаровывают меня: у неё зелёные, как у Люс, глаза, короткий рыжий парик. Меня восхищает беспощадная точность Жюля Ренара.
Неподвижно застыв в своём кресле, выставив вперёд подбородок, я вслушиваюсь в слова пьесы, но внезапно чувствую, что Рено смотрит на меня… Я поспешно оборачиваюсь: глаза его устремлены на сцену, вид совершенно невозмутимый. Это ничего не доказывает.
Во время антракта, прогуливаясь со мной, Рено спрашивает:
– Теперь вы немножко успокоились, чересчур нервное дитя?
– Я вовсе не нервничала, – ощетиниваюсь я.
– А эти тонкие напряжённые пальчики, холод которых я ощущал в экипаже на своём локте? Не нервничала? Да нет, это, верно, я сам нервничал!
– И вы… тоже.
Я произнесла это совсем тихо, но по тому, как дрогнула его рука, я убеждаюсь, что он прекрасно расслышал мои слова.
Пока играют «Бланшетту», я думаю о жалобах – теперь уже далёких – мадемуазелевой милочки Эме. В то время, когда мы начинали любить друг друга, она поверяла мне – с гораздо большей откровенностью, чем эта самая Бланшетта, – какой ужас и отвращение вызывали у неё, маленькой учительки, уже привыкшей к относительному комфорту Школы, родительское жилище и все домочадцы, бедные, крикливые, плохо одетые. Она не уставала рассказывать мне о том страхе, который эта зябкая кошечка испытывала, стоя на сквозняке на пороге зловонного класса, когда за нашей спиной проходила ревнивая и безмолвная мадемуазель Сержан…
Сосед мой, читавший, казалось, мои мысли, тихо спрашивает:
– Вот так же и в Монтиньи?
– Так же, и ещё гораздо хуже!
Он больше не задаёт мне никаких вопросов. Мы сидим с ним бок о бок и молчим; постепенно, ощущая рядом его доброе, надёжное плечо, я расслабляюсь. С минуту, когда я поднимаю к нему голову, он смотрит своими проницательными глазами в мои глаза, и я улыбаюсь ему от всего сердца. Я видела этого человека всего пять раз, но мне кажется, что я знаю его всю жизнь…
Во время последнего действия я первая облокачиваюсь на бархатную ручку кресла, оставляя рядышком немного свободного места. Его локоть всё хорошо понимает и спешит присоединиться к моему. И мой живот перестаёт сводить судорога.
Мы выходим из театра без четверти двенадцать. Небо совсем чёрное, ветер свежеет.
– Пожалуйста, Рено, мне не хотелось бы сразу же садиться в экипаж, я предпочла бы немного прогуляться по бульварам, у вас есть время?
– Вся жизнь, если угодно, – улыбаясь отвечает он.
Он берёт меня под руку, держит крепко, и мы шагаем согласно, потому что ноги у меня длинные. При свете электрических фонарей я вижу, как мы идём: Клодина с задранной к звёздам необычайно восторженной мордашкой и потемневшими, почти чёрными глазами и Рено с развевающимися на ветру длинными усами.
– Расскажите мне о Монтиньи, Клодина, и о вас самой.
Но я отрицательно качаю головой. Нам так хорошо сейчас. Зачем нужны слова? Мы шагаем быстро: в этот вечер я словно ступаю на лапах Фаншетты, земля пружинит под моими шагами.
Огни, яркие огни, красочные витрины, на террасе за столиками сидят и что-то пьют люди…
– Что это?
– Кафе «Логр».
– О, я так хочу пить!
– Сделайте одолжение. Но только не в этом кафе.
– Нет, здесь! Здесь всё так сверкает, такой «кавардак», это так забавно.
– Но его посещают писаки, кокотки, горлопаны…
– Тем лучше! Я хочу зайти сюда.
Он дёргает себя за ус, потом, махнув рукой: «Почему бы и нет, в конце концов?», ведёт меня в большую залу. Не так уж много народу, как он думал; несмотря на жару на улице, здесь легко дышится.
Зелёные фаянсовые колонны наводят на мысль о ванне и кувшинах с прохладной водой.
– Пить! Пить!
– Та-та-та, прекрасно, вам дадут пить! Что за невыносимое дитя! Этак вы и мужа скоро потребуете, и попробуй только вам откажи…
– Думаю, что так, – говорю я без улыбки.
Мы сидим за маленьким столиком у колонны. Справа от меня, под небрежно размалёванным панно с голыми вакханками, – большое зеркало, убеждающее меня, что щека моя не испачкана чернилами, что шляпка на голове не сбилась набок и что глаза мои мерцают, а под ними ярко пламенеет изнывающий от жажды, а может быть, от лихорадки рот. Рено сидит напротив меня, руки его беспокойно двигаются, виски взмокли.
При запахе, который тянется от проносимого мимо блюда с раками, у меня вырывается стон вожделения.
– Как, и раков тоже? Ну-ну! Сколько?
– Сколько? Никогда не задумывалась, сколько раков я могу съесть. Дюжину для начала, а там видно будет.
– А что будете пить? Пиво?
Я надуваю губы.
– Вино? Нет. Шампанское? Асти, шипучее вино?
От предвкушения такой вкусноты я даже розовею.
– О! Да!
Я нетерпеливо жду, наблюдая, как входит в зал множество прекрасных дам в лёгких вечерних манто, усыпанных блёстками. Это очень красиво: какие-то немыслимые шляпки, чересчур золотистые волосы, унизанные кольцами пальцы… Мой старший друг, которому я показываю каждую вновь прибывшую, проявляет шокирующее меня равнодушие. Может, «его» дамы более красивы? Я внезапно мрачнею, становлюсь резкой. Он удивлён и цитирует классиков.
– Что? Ветер вдруг переменился? «Чем рождена твоя печаль, о Хильда?»
Но я ничего не отвечаю.
Приносят асти. Чтобы отогнать грустные думы и утолить жажду, я выпиваю залпом большой бокал. Женолюб, сидящий напротив меня, извиняется, что просто умирает от голода и поэтому с такой жадностью уничтожает кровавый ростбиф. Предательский мускатный жар вина асти разливается во мне тёплой радостной волной, до самых кончиков ушей, вызывая новый прилив жажды. Я беру свой бокал и пью теперь уже медленнее, прикрыв глаза от наслаждения. Мой друг смеётся.
– Вы пьёте, словно сосёте грудь. Сколько в вас звериной грации, Клодина.
– Знаете, у Фаншетты есть сынок.
– Нет, не знаю. Надо было мне его показать! Готов поспорить, что он прекрасен, как звёздочка.
– И даже ещё красивее… О! Какие раки! Если бы вы знали, Рено (каждый раз, как я его называю Рено, он поднимает на меня глаза), там, в Монтиньи, они совсем маленькие, я ловила их в Ге-Рикаре прямо руками, стоя босиком по колено в воде. А эти вот такие чудовищно перченые.
– Вы и правда от этого не заболеете, клянётесь мне?
– Вот ещё! Я сейчас вам скажу ещё кое-что, кое-что очень важное. Вы не находите во мне сегодня ничего необычного?
Лицо моё, порозовевшее от асти, тянется ему навстречу, он тоже наклоняется ко мне, смотрит на меня, он совсем близко, так что я различаю лёгкие морщинки на его коричневатых веках, потом он отворачивается и говорит: