Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Выглянувшее поутру солнце убеждает меня в смехотворности всех вчерашних огорчений. К тому же в полшестого вечера является Марсель, такой живой, красивый, каким… каким может быть один Марсель, в шёлковом блёкло-бирюзовом галстуке, который придаёт его губам цвет чайной розы, искусственной розы нарисованного рта. Боже! А эта тоненькая полоска между носом и верхней губой, незаметный чуть серебрящийся пушок! Даже шелковистый панбархат по цене 15 франков 90 сантимов наверняка не столь упоительно нежен.

– О мой дорогой «племянник», как я рада! Вас не коробит, что я в фартуке?

– У вас очаровательный фартучек. Не снимайте его, так вы заставляете меня думать… – как же это – о Монтиньи.

– Ну я-то не нуждаюсь в фартучке, чтобы вспоминать Монтиньи. Если бы вы знали, как иногда от этого бывает больно…

– Ох, ради Бога, не нужно этих трогательных ностальгических вздохов, Клодина! Вам это совсем не идёт!

Его легкомыслие в эту минуту жестоко ранит меня, и я бросаю на него, должно быть, такой злобный взгляд, что Марсель сразу делается мягким, очаровательным.

– Постойте, постойте. Тоска по Родному Краю! Сейчас я подую на ваши глаза, и она улетит!

С чисто женской грацией – следствие непринуждённости манер и необычайной чёткости движений – он, обхватив меня за талию, нежно дует на мои полузакрытые глаза. Он не сразу отпускает меня и в конце концов объявляет:

– Вы пахнете… корицей, Клодина.

– Почему корицей? – томно спрашиваю я, опираясь на его руку и словно оцепенев под этим лёгким дыханием.

– Не знаю. Какой-то тёплый запах, запах экзотических сладостей.

– Понятно! Значит, что-то вроде восточного базара?

– Нет. Немного похоже на венский пирог, запах очень аппетитный. А я, чем пахну я? – спрашивает он, приближая к моим губам свою бархатистую щёку.

– Скошенным сеном, – говорю я, принюхиваясь. И поскольку щека не отстраняется, я тихонько, едва прикоснувшись, целую её. Точно так же я поцеловала бы букет цветов или зрелый персик. Есть ароматы, вдохнуть которые можно только губами.

Мне кажется, Марсель это понял. Он не отвечает на мой поцелуй и отстраняется с насмешливой гримаской.

– Сеном? Но это довольно простоватый запах… Вы завтра пойдёте на концерт?

– Конечно. Утром на этой неделе ваш отец приходил к моему папе, разве вы не знаете?

– Нет, – с равнодушным видом отзывается он. – Я не всякий день вижусь с папой… у него нет времени. Ну, я ухожу, я забежал лишь на минутку. Знаете ли вы, неблагодарная девчонка, кого я заставляю ждать, болтая с вами? Шарли!

Он лукаво смеётся и убегает.

Но я не могу не воздать должное цене этого предпочтения.

– Папа, я ведь иду на концерт. Поторопись немножко. Я, конечно, знаю, что остывшая глазунья – пища богов, но всё же поспеши немного.

– Жалкое создание! – с пафосом восклицает папа, вздёргивая плечи. – Все женщины упрямы, как последняя ослица. Я парю в облаках!

– Тогда будь поосторожней, а то сейчас кончиком крыла опрокинешь графин… Правда, мне идёт это платье?

– Хм… Да… Это прошлогоднее пальтишко?

– Да нет. Ты заплатил за него всего два дня назад.

– Да. Этот дом – какая-то прорва. Что, тётушка чувствует себя хорошо?

– Но она же приходила сюда на днях. Разве ты её не видел?

– Нет, да, сам не знаю; она меня раздражает. Её сын нравится мне гораздо больше. Очень умён! Имеет своё мнение о многом. И даже в малакологии не так уж безобразно невежествен.

– Кто это? Марсель?

– Да нет, не этот недоносок, а как там его, я хочу сказать – зять Вильгельмины.

Недоносок, недоносок! Плевали они на папочек, такие вот недоноски! Нет, я вовсе ничего плохого не думаю об отце Марселя, он притягивает меня, согревает мне душу, но всё же…

Звонок. Мели медленно поспешает. Входят мой кузен Дядя и мой «племянник», совершенно ослепительные, особенно Марсель, облачённый в слишком новый, на мой взгляд, костюм; рядом с отцом он несколько проигрывает.

– Добрый день, сударь… До чего очаровательна ваша девочка в этой огромной чёрной шляпе!

– Неплохо, неплохо, – небрежно бросает папа, стараясь не выдать своего откровенного восхищения.

Марсель, как всегда, выискивает недочёты.

– Наденьте лайковые перчатки, а не жемчужно-серые, в сочетании с синим это выглядит гораздо красивее.

Он прав, я меняю перчатки.

И вот все трое в закрытом фиакре, Марсель на ужасной откидной скамеечке для пыток, мы едем к Шатле. Внутри у меня всё дрожит, я не произношу ни слова и веду себя очень примерно. Беседа между дядюшкой Рено и его сыном тоже не грозит стать оживлённой.

– Хотите взглянуть на программку? Держите. «Осуждение Фауста»: но это не премьера.

– Для меня это премьера.

На площади сфинксы, выплёвывающие веерообразные фонтанчики, напоминают мне отвратительную забаву, которой мы так увлекались в Монтиньи: выстроившись в ряд, пять или шесть маленьких негодниц, набрав в рот воды, раздув щёки, действовали наподобие этих сфинксов, и та, которой удавалось плюнуть дальше других, получала в награду шарик или орехи.

Уже на лестнице перед билетёром мой кузен Дядюшка раскланивался или пожимал руки знакомым. Он, должно быть, часто здесь бывает.

Зал плохо освещён. Пахнет навозом. Почему здесь пахнет навозом? Я тихонько спрашиваю об этом Марселя, который отвечает:

– Потому что здесь каждый вечер играют «Мишеля Строгова».

Дядя Рено сажает нас в первый ряд на балконе. Я хмурюсь оттого, что приходиться сидеть вот так на виду, и свирепо оглядываюсь вокруг, но после солнечного света тут с трудом можно что-либо различить, и я начинаю чувствовать себя более уверенно. Но всё равно здесь есть настоящие дамы! И они поднимают страшный шум! Двери в ложах то и дело хлопают, стулья с грохотом передвигаются – ну прямо как во время службы в церкви Монтиньи, где никто не обращает никакого внимания на то, что говорит аббат Милле с кафедры или даже у алтаря.

Этот зал Шатле очень большой, но какой-то непарадный, уродливый; в ореоле пылинок огни кажутся красными. И я вас уверяю, там пахнет навозом! А все эти головы внизу, чёрные цилиндры и цветущие шляпки дам, – что, если бы я бросила этим людям крошки хлеба, разинули бы они рты, чтобы его поймать? Но когда же наконец начнут? Кузен Дядюшка, видя, что я бледна и дрожу, сжимает мою ладонь в своих пальцах в знак покровительства.

Какой-то бородатый господин с немножко перекошенными плечами выходит на сцену, и аплодисменты (сразу же!) покрывают столь раздражающий шум болтовни и настраиваемых инструментов. Это сам Колонн. Он стучит по пюпитру «тук-тук» маленькой палочкой, окидывает взглядом своих оркестрантов и поднимает руку.

При первых же звуках «Осуждения Фауста» нервный комок, поднимающийся откуда-то из живота, подкатывает к горлу и застревает там, вот-вот задушит меня. Я почти никогда раньше не слышала оркестра, и эти смычки, казалось, играли на моих натянутых нервах. Я безумно боюсь расплакаться, боюсь истерических слёз, это будет выглядеть так нелепо! Мне с огромным трудом удаётся подавить своё глупое волнение, я тихонько высвобождаю ладони из пальцев Дяди, чтобы до конца овладеть собой.

Марсель всех лорнирует, кивает кому-то на верхней галерее, где я различаю мягкие шляпы, длинные волосы, лица совсем безусые или с непримиримо топорщащимися усами.

– Там, наверху, – тихо объясняет мне Дядюшка, – собрано всё самое лучшее. Музыкальные анархисты, писатели, которым суждено изменить лик мира, и даже очень милые мальчуганы без гроша в кармане, любящие музыку. Наверху также садятся те, кто хочет «выразить протест». Они свистят, выкрикивают какие-то немыслимые проклятия; стражник выдёргивает такого крикуна из рядов, точно цветок, изгоняет его из зала, а потом вводит тайком через заднюю дверь. Колонн попытался как-то нанять одного из них за умеренную плату, но тот отказался. «Тот, кто выражает протест», прежде всего должен быть человеком твёрдых убеждений.

17
{"b":"99994","o":1}