Заснула в слезах. Не помню, что мне приснилось, однако просыпаюсь я в угнетённом состоянии, с трудом подавив вздох. Заря только занимается: всего три часа утра. Куры ещё спят, и только оглушительно чирикают воробьи. Нынче будет тепло: небо на востоке голубое…
Я хочу, как когда-то в детстве, встать до зари, отправиться во Фредонский лес и напиться из источника, ещё хранящего ночную свежесть, захватить темноту, отступающую под натиском солнечных лучей в самую чащу.
Спрыгиваю наземь. Лишившись моего соседства, Фаншетта даже не открывает глаз: сворачивается клубком и продолжает спать. Раздаётся лёгкий скрип: она только крепче прижимает белую лапку к закрытым глазам. Утренняя роса её не интересует. Фаншетта любит ясные ночи: она сидит, прямо держа спину, подобно египетской богине-кошке, и, глядит в небо, наблюдает за нескончаемым движением молочно-белой луны.
Я торопливо одеваюсь в предрассветной мгле и вспоминаю, как когда-то худенькой девочкой отправлялась зимним утром в Школу, дрожа от холода и утопая в неубранном снегу. Надвинув красный капюшон по самые глаза, я на ходу сдирала зубами шкурку с варёных каштанов, то и дело оскальзываясь в своих маленьких остроносых сабо…
Пробираюсь садом, перелезаю через садовую решётку. На двери в кухне пишу углём: «Клодина вышла, вернётся к обеду»… Уже задрав юбку и приготовившись перелезть через решётку, я улыбаюсь своему дому, потому что нет для меня на свете ничего роднее этой серой гранитной коробки с облупившимися и распахнутыми круглые сутки ставнями на доверчивых окнах. Лиловато-розовую черепицу на крыше украшает бархатистый белый лишайник, а на флигеле две ласточки чистят свои белые грудки в первых солнечных лучах.
Моё неожиданное появление на улице вызывает беспокойство у собак, копающихся в помойке; серые кошки выгибают спины и бросаются врассыпную. Рассевшись по слуховым оконцам, они не спускают с меня жёлтых глаз… Скоро кошки снова спустятся, как только за поворотом стихнут мои шаги…
Эти парижские ботиночки – не для Монтиньи.
Я бы предпочла не такие изящные, зато подбитые гвоздями.
Мне холодно: совсем я отвыкла от утренней свежести; у меня мёрзнут уши. Вверху проплывают лёгкие розовые облачка, и вдруг края крыш окрашиваются в ярко-рыжий цвет… Я устремляюсь на этот свет, подбегаю к воротам Сен-Жан, что на полпути к вершине холма, где одинокий домишко, стоящий на краю города, сторожит поле. Здесь я останавливаюсь и облегчённо вздыхаю…
Неужели конец моим страданиям? Суждено ли мне именно здесь навсегда проститься со своей болью? Этой лощине, узкой словно колыбелька, я шестнадцать лет поверяла все свои мечты одинокой девочки… Мне кажется, они до сих пор здесь спят под покровом молочно-белого тумана, который колышется и перетекает, словно волна…
Стук опускаемого ставня выводит меня из задумчивости и заставляет выйти из-за каменного укрытия на ветер, который сейчас же набрасывается на моё лицо… Мне теперь не до людей. Я хочу спуститься, пройти сквозь пелену тумана, подняться по жёлтой песчаной дороге до леса, где вершины деревьев уже вспыхнули под лучами восходящего солнца… Вперёд!
Я торопливо шагаю вдоль изгороди, пристально глядя под ноги, словно высматриваю целебную траву, способную излечить меня от тоски…
Возвращаюсь я в половине первого совершенно разбитая, словно мне задали трепку трое браконьеров. И пока сетует Мели, я с растерянной улыбкой разглядываю своё измученное лицо со свежей царапиной над губой, свалявшиеся волосы в репейниках, мокрую юбку, на которой зелёные мохнатые зёрнышки дикого проса оставили свой рисунок. Рубашка из голубого линона треснула под мышкой, и через прореху поднимается горячий влажный запах, от которого когда-то терял голову Рен… Нет, хочу о нём забыть!
До чего красиво в лесу! Какой нежный свет струится сквозь листву! А какая холодная роса на поросших травой обрывах! Хотя мне не попадались ни в лесной поросли, ни на лугу прелестные полевые цветы: незабудки и смолёвки, нарциссы и весенние маргаритки, а купены и ландыши давно уже отцвели и их колокольчики осыпались, мне по крайней мере удалось омыть руки в росе и пробежать голыми ногами по высокой траве, забыть об усталости, лёжа на сухом бархате мхов и сосновых иголок, беззаботно погреться в горячих солнечных лучах… Я вся напоена светом, свежим дыханием ветра, во мне ещё звучат звонкие трели цикад и крики птиц, будто в комнате, распахнувшей окна в сад…
– Хорошее было платье! – с сожалением говорит Мели.
– …Мне всё равно! У меня хватает платьев. Ах, Мели, кажется, я бы не вернулась, если бы не обед!.. Умираю с голоду!
– Отлично! Еда на столе… Надо же, что удумала! Мсье так беспокоился, места себе не находил! Ты ничуть не изменилась: всё такая же шалая!
Я так набегалась за утро и столько всего увидела, что после обеда остаюсь в саду. Огород, куда я ещё не заглядывала, угощает меня тёплыми абрикосами и терпкими персиками, которыми я лакомлюсь, лёжа на животе под высокой елью и положив перед собой старый томик Бальзака.
В голове у меня – ни одной мысли, усталость взяла своё; не в этом ли состоит возвращённое мне счастье, забвение, благодатное одиночество былых времён?
Может быть, я ошибаюсь? Да нет. Мели неправа, я больше не «такая же, как прежде». С наступлением сумерек меня снова охватывает беспокойство, возвращается чувство неловкости, мучительной неловкости, которая гонит меня из комнаты в комнату, заставляет пересаживаться из одного кресла в другое, хвататься то за ту книгу, то за эту, как бывает с больным, катающимся по постели в поисках прохлады… Я возвращаюсь на кухню, долго стою в нерешительности… помогаю Мели сбивать майонез, который никак не получается… наконец с непринуждённым видом спрашиваю:
– Писем мне сегодня не было?
– Нет, ангел мой: принесли одни газеты для мсье.
Засыпая, чувствую себя до того измученной, что у меня гудит в ушах, а натруженные икры судорожно подёргиваются. Но спала я неспокойно, даже во сне чего-то ожидая. Вот почему сегодня я не спешу вставать с постели и лежу между Фаншеттой и остывающим шоколадом.
Фаншетта, убеждённая в том, что я вернулась ради неё одной, со времени моего возвращения не устаёт радоваться; возможно даже, её радость преувеличена. Я мало с ней играю. Ей не хватает прежних забав: я не вожу её на задних лапках, не хватаю за хвост, не связываю ей лапы попарно с криком: «А вот белый заяц! Он весит восемь ливров!» Я неизменно ласкова, охотно глажу её и уже не щиплюсь, не кусаю её за ушки… Фаншетта! Нельзя иметь всё сразу; вот, к примеру, я…
Кто там поднимается по ступеням крыльца? Думаю, это почтальон… Лишь бы не было писем от Рено!..
Мели уже принесла бы мне его письмо… А она всё не идёт. Я слушаю во все уши, напрягаю все свои чувства… Не идёт… Нет письма… Тем лучше! Пусть забудет и не мешает мне выбросить его из головы!..
Что означает этот вздох? Облегчение, в этом я ничуть не сомневаюсь. Однако вот уже мне страшно за успокоившуюся Клодину… Почему он не написал? Потому что я ему не отвечаю… А он боится вызвать моё неудовольствие… Или он написал и разорвал письмо… Пропустил почту… Он болен!
Я вскакиваю, оттолкнув ощетинившуюся кошку; она мигает глазами: не успела проснуться. От этого резкого движения я прихожу в чувство, мне становится стыдно…
Мели такая медлительная… Должно быть, положила письмо в кухне на край стола, рядом с маслом, которое приносят обёрнутым в два свекольных листа с черешками… Письмо может замаслиться… Я хватаюсь за шнур и звоню изо всех сил, словно в церковный колокол.
– Принести горячей воды, душенька?
– Да, чёрт побери… Скажи, Мели, почтальон ничего для меня не приносил?
– Нет, ангел мой. – Её выцветшие голубые глаза смеются, она игриво замечает: – Ага! Соскучилась по своему муженьку, молодая жена? Не терпится!..
Она выходит хихикая. Я отворачиваюсь от зеркала, лишь бы не видеть собственное жалкое лицо…