Они говорили все разом, с той убеждённостью, какая бывает, когда собеседники сознательно не слышат друг друга; я подумала о Киплинге, об обезьяньей стае и прошептала: «Бандар-лог!» Стоявший рядом Ламбрук при этом хорошо знакомом слове из языка индусов судорожно сжал челюсти. Он в упор взглянул на меня своими промытыми светлыми глазами. Однако на другом конце салона раздался нервный смешок Рези, и он поднялся с безразличным видом посмотреть, с кем это его жена так шумно веселится.
Известный романист (специальность: копание в женских душах) занял место этого вечно подозрительного мужа и, играя на публику, шепнул мне на ухо: «До чего отвратная погода!» с выражением человека, который бьётся в экстазе. Я уже привыкла к ухваткам этого «красавчика», как его прозвал Рено, и не стала ему мешать: он мирно продолжал свою импровизацию, подготовленную перед зеркалом и разыгранную не без таланта, о расслабляющей зиме без холодов, о восхитительном малодушии, которое приносят с собой ранние сумерки, об обманчивой весне, которую сулит этот тревожный декабрь… Более обещающая весна – тёплая, трепещет под пушистыми мехами (недурной переход)… Отсюда понятно и желание сбросить эти пышные меха на умеющий хранить тайны ковёр всё понимающей холостяцкой квартиры, а она всего в двух шагах отсюда… Дай этому недоумку волю, и он, пожалуй, потащит меня туда…
Я напускаю на себя мечтательный вид, притворяюсь, что уже растаяла под его обаянием, и шепчу:
– Да… Улица пропитана пресным запахом, опьяняющим и вредным, как в оранжерее…
И резко заканчиваю, утрируя диалект родных мест, дабы окончательно сбить с толку своего собеседника:
– Ах, чёрт побери, хлеба нынче взойдут раньше обычного, да и овсы тоже!
Должно быть, он решил, что я полная дура! Я заплясала бы от радости по такому случаю. Однако я обидела этого чудака до глубины души и теперь он тоже на каждом углу станет твердить, гордо выпятив грудь: «Клодина? Ей только с женщинами общаться!..», а про себя прибавит: «… Раз она не подходит мне».
С женщинами? Жалкие идиоты! Зашли бы они к нам в спальню ровно в десять утра!.. Бог мой! Они бы увидели, умею ли я «общаться с мужчинами»!
Я получаю от папы напыщенное и грустное письмо. Вопреки обычному своему жизнелюбию, папа раздражён: не хватает меня. В Париже ему было на меня наплевать. Там старый дом показался ему опустевшим, нет его любимой Клодины. Нет больше тихой девочки с книгой на коленях, забившейся в огромное кресло, которое трещит по швам, – или взобравшейся на орешник и хрустящей, словно белка, ореховой шелухой, – или вытянувшейся во всю длину и повисшей на заборе в предвкушении соседских слив, а также георгинов мамаши Адольф… Папа ни о чём таком не пишет, его удерживает чувство собственного достоинства; да и благородство его стиля не допускает никакого ребячества. Однако он так думает. И я вместе с ним.
Я дрожу, меня глубоко взволновали воспоминания, я полна сожалений и бегу к Рено в надежде» укрыться и заснуть у него на плече. Мой дорогой! Я его отвлекаю (он никогда не ругается!) от добродетельного труда, он не сразу понимает причину того, что называет моими «крушениями». Но он великодушен и всегда готов меня утешить, не задавая лишних вопросов. Я прижимаюсь к его тёплой груди, и мираж родных мест становится неясным, рассеивается. Он моего прикосновения Рено мгновенно приходит в волнение, крепче прижимает меня к себе, и я вижу над собой рыжеватые усы моего господина, от которых пахнет ландышем; я поднимаю к нему лицо и с улыбкой говорю:
– Вы пахнете как курящая блондинка!..
На сей раз он задет за живое и сейчас же парирует:
– А как пахнет Рези?
– Рези?.. – я на мгновение задумываюсь. – От неё попахивает враньём.
– Враньём? Не станешь же ты утверждать, что она тебя не любит, а только притворяется?
– Нет, дорогой. Я сказала больше того, что хотела сказать. Рези не врёт, она скрывает. Она копит. Не болтает много, как, например, щедрая на подробности прелестница ван Лангендонк, которая, начиная фразу словами: «Я только что из Галери Лафайет», заканчивает так: «Пять минут назад я была в Сен-Пьер-де-Монруж». Рези себе таких излишеств не позволяет, за что я ей весьма признательна. Но я чувствую, что она скрывает, что аккуратно прячет всякие мерзости (как Фаншетта к себе в миску) чистенькими лапками; это какие-нибудь банальные гадкие секреты, если угодно, но они есть.
– Тебе что-нибудь известно?
– Ничего, чёрт возьми, если вы говорите о доказательствах! Просто я нюхом чую неладное. Знаете, у её горничной странные причуды; например, по утрам она подаёт хозяйке измятую бумажку: «Мадам забыла это вчера в кармане…» Я однажды случайно заглянула в эту «вчерашнюю» записку и готова руку дать на отсечение, что конверт был запечатан. Что вы думаете о подобной почтовой системе? Даже сам подозрительный Ламбрук не усмотрел бы в этом ничего… кроме старой записки.
– Гениально! – размышляет вслух Рено.
– Итак, вы понимаете, дорогой мой!.. Эта скрытная Рези приходит сюда, вся этакая бело-золотистая, смотрит своими светлыми преданными глазами, пахнет, словно пастушка, папоротником и ирисом…
– Эй, Клодина!
– В чём дело?
– Как это в чём? Что с тобой? Или мне всё это снится? Моя рассеянная презрительная Клодина кем-то вдруг не на шутку заинтересовалась, и этот кто-то– Рези. Клодина её изучает, Клодина размышляет, Клодина делает выводы! Ах так, мадемуазель (он смешно ворчит, скрестив руки на груди – как папа), мы, значит, влюблены!
Я отступаю на шаг, смотрю на него исподлобья насупившись, так что он пугается:
– В чём дело? Опять сердишься? Решительно, ты склонна всё драматизировать!
– Зато вы ничего не принимаете всерьёз!
– А тебя?
Он выжидает, но я не шевелюсь.
– Иди же ко мне, глупенькая! Как ты меня мучаешь!
Я молча сажусь к нему на колени, ещё окончательно не успокоившись.
– Клодина! Открой мне один секрет.
– Какой?
– Почему, когда приходится признаться твоему старому мужу-папочке в своих тайных помыслах, ты, дикарка, артачишься, ты стыдлива сверх всякой меры. Боишься показать всему этому импозантному парижскому свету свой зад?
– Наивный вы человек! Я же знаю, что мой зад – упругий, загорелый, гладкий, чего же мне стыдиться? Зато я совсем не уверена в своих тайных мыслях, в том, что они чисты и как будут встречены… А стыдливость свою я употребляю на то, чтобы скрыть свои слабые и некрасивые места.
Нынче утром я застаю Рено в тихом бешенстве. Молча наблюдаю, как он швыряет в огонь скомканные бумаги, внезапно набрасывается на целую кучу брошюр, лежащих у него на столе, и сваливает всю охапку в камин на потрескивающие угли. Потом метким броском отправляет небольшую пепельницу в корзину для бумаг. Достаётся и Эрнесту, за то что не сразу прибежал на зов хозяина: в его адрес летят страшные угрозы. Пожалуй, становится жарко!
Я сажусь, скрестив руки на груди, и жду. Взгляд Рено останавливается на мне, и он смягчается:
– Это ты, лапочка? Я не видел, как ты вошла. Откуда ты?
– От Рези.
– Как же я не догадался?! Дорогая! Прости, что я так расшумелся: я недоволен.
– Я и не подозревала, что вы на такое способны!
– Не смейся… Поди ко мне. Успокой меня. Мне стало кое-что известно о Марселе… Это начинает надоедать… До чего гнусно!
– Да ну?
Я вспоминаю последнее посещение своего пасынка: он в самом деле переходит всякие границы. Из непонятного бахвальства пересказывает мне то, о чём я его не спрашиваю, и, между прочим, излагает подробности одной своей встречи на улице Помп в час, когда из дверей лицея Жансон выходят детишки в синих беретах… В тот день Рези не дала ему досказать свою одиссею; она появилась неожиданно и почти час пыталась покорить его своими взглядами и самыми соблазнительными позами. Наконец устала, сдалась, повернулась ко мне, махнула рукой, словно хотела сказать: «Уф! С меня довольно!». Я рассмеялась, А Марсель (этот свихнувшийся малый далеко не глуп) презрительно усмехнулся.