Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он улыбнулся точно так же, как некогда Боженцкий: прекрасной улыбкой любви. Этот сорокавосьмилетний выпускник стоял на пороге жизни, влюбленный в мир, и был полон сил, как омоложенный чувством Фауст.

Все смешалось, все снова перетасовалось, точно колода засаленных карт. На глаза у меня навертывались слезы страдания и зависти. Оставалось сыграть заключительную сцену.

— Желаю вам долгих лет счастья, мои дорогие, — сказал я со всей галантностью, на которую только был способен.

Анджей кинулся к тумбочке, вытащил оттуда какую-то бутылку и наполнил рюмки, чтобы окончательно завершить соглашение. Этим он давал мне понять, что мы квиты. На минуту повеяло чем-то из прежней жизни.

— Значит, все эти твои собрания комитета, эта борьба с алкоголизмом были липовыми? — спросил я, взглянув на Зосю.

— Только воскресные, как и твои заседания по пятницам, — ответила она.

Освободившись наконец от лжи и уверток, она с облегчением улыбалась.

— За ваше здоровье, — сказал я, поднимая рюмку.

— И за твое, — сказали они в один голос.

Я влил водку в пылающий живот. Вместо того чтобы немедленно уйти, как того и требовала ситуация, я выпил еще несколько рюмок и затеял идиотский разговор о разводе.

— Все расходы, связанные с разводом, я беру на себя, так как чувствую себя виноватым, — сказал я.

— Что тут толковать о вине, — возразила Зося. — Заплатим за развод поровну, и все.

— Ты меня обижаешь! Ведь это я разрушил наш брак, мне и платить!

— Время все разрушает. Ты не виноват, что у тебя прошло чувство.

— Но я мог не обманывать тебя! Если бы у меня была хоть капля разума…

— Причем здесь разум?

— Я был идиотом! Я во всем был идиотом и должен заплатить за все!

Они смотрели на меня с изумлением, не зная, как реагировать на этот взрыв всеобъемлющей самокритики. Их зрелое счастье вовсе не нуждалось в ней.

— Ну, если уж ты так хочешь платить… — пожала плечами Зося.

— Хочу? Категорически настаиваю! — прервал я ее и, закончив на этом дурацкий спор, встал, потому что оставаться дольше уже не было ни малейшего повода. Что-то тут не клеилось: конец разговора не соответствовал ни моральному значению проблемы, ни ее существу.

Когда я вышел от Анджея, время близилось к шести. Итак, я снова сидел на мели. Все мои дела ликвидировались так быстро и легко, что теперь даже вне зависимости от того, окажется ли диагноз профессора правильным, я должен был умереть, чтобы не создавать ни для кого сложностей. Надо было отправиться к высотному зданию, влезть на последний этаж и броситься вниз. В моем положении самоубийство становилось не только чистым выигрышем и бегством от бессмысленных пыток, но и логическим следствием банкротства, столь убедительно и наглядно продемонстрированного в течение сегодняшнего дня. Я сам обрек себя на полное одиночество перед лицом возможной смерти: никто не обязан был ухаживать за мной, кормить меня, слушать мои стоны и вообще видеть всю эту агонию, я не имел права беспокоить кого бы то ни было, а тем более ожидать бескорыстной заботы о себе. Кроме того, я не имел права отрывать сейчас Эву от ее дел. Если бы мне подарили еще хотя бы один год жизни, я не умирал бы в одиночестве. Такси довезло меня до центра. Дальше я шел пешком, минуя высотное здание, но не спешил войти в него. На улицах было пусто, механизм города работал на четверть оборота, как и всегда в воскресенье. Только телевизоры гремели так, что было слышно на улице. У дома, где помещалось мое учреждение, я остановился. Не потому, что мне хотелось, обливаясь слезами, проститься с местом моих взлетов и падений и в последний раз прикоснуться к своему письменному столу, который верно служил мне столько лет.

Я долго звонил к сторожу. Он встретил меня с удивлением. Сославшись на срочную необходимость заглянуть в документы и взяв ключ от секретариата, я пошел наверх. Если к концу дня, переполненного встречами и разговорами с людьми, пустая квартира радует и располагает к отдыху, то опустевшие комнаты учреждения пугают: они по самой своей природе созданы для движения и шума. Я шел по пустым коридорам скорее уже не как руководитель учреждения, а как его призрак, который является каждую полночь, чтобы выровнять баланс грехов и покаяния.

Отворив дверь секретариата, я сел за столик Божены и выдвинул один из ящиков. За два дня работы она успела превратить его в мусорный ящик, вдобавок засыпав все бумаги пудрой. Все же мне удалось отыскать блокнот с адресами. Из него выпал листок почтовой бумаги, на котором стояла вчерашняя дата (12 ноября, суббота) и который был исписан неровными угловатыми буквами. Это было письмо Божены: она писала его, когда я был у врача, а потом, подхваченная итальянской лавиной, унеслась, забыв о нем.

«Дорогая Казн! Я работаю на другом месте. Работа такая же, как всюду, но начальник, кажется, не такая свинья, как все мужчины, хотя этот старичок тоже того… не против, в общем. Он ломается передо мной вовсю, разыгрывает из себя важного фрукта, а глазки у него так и блестят и того гляди слюна потечет, когда он смотрит на мои ноги. Ну уж я ему этих ног не пожалела: такое мини выдала, что он сразу взял меня на работу, хотя у него, говорят, штатов нету. У него дома жена и взрослая дочь, но я буду делать вид, что помираю по нем, пока что-нибудь не выяснится. Во всяком случае, за вшивые деньжонки не продамся, меня еще пока что от этого на блевоту тянет. К ним тут иностранцы ездят, так что работа может быть даже интересной, но что-то сердце мое чует, что не для меня все это. Скажи Зенеку, что он сволочь, я его любила, а он оказался обыкновенный хулиган и бандюга и всю мою жизнь покорежил. Но придет время, он еще увидит мою фотографию в газете или на обложке журнала, как Люцину Винницкую печатают. Он тогда хватится, да уже поздно будет. Вчера тут приехал такой итальянец, что ему пять Зенеков в подметки не годятся, а он прямо на аэродроме уже ко мне разбежался, всю дорогу слюнки глотал. Мой начальник даже взбесился, он ведь воображает, что купил меня в полную собственность за эту зарплату для старых дев! Уж я тебе честно говорю, так мне мучиться приходится, так белкой верчусь, что лучше б я в каменоломню пошла! Если бы не этот Зенек…»

На этом письмо обрывалось. Божену вызвали к итальянцу, а что было дальше — известно. Действительность складывалась передо мной во все более гармоничную картину.

Я положил в ящик письмо, о котором очаровательная вертушка, наверное, уже забыла, и принялся перелистывать блокнот с адресами. Пробегая глазами фамилии, я видел равнодушные лица их владельцев. Перелистав весь блокнот, я вернулся к страничке, где был записан адрес Эльжбеты Боженцкой. Она жила недалеко, на Новогродской. Записав ее адрес, я вышел. На лестнице меня снова резанула боль, но сейчас я мог стоять здесь, ожидая, пока она пройдет, мог даже усесться на ступеньке, как жук на навозной куче: сегодня мне не грозила здесь никакая встреча. Посидев немного, я сошел вниз.

— Спокойной ночи, пан Тадеуш, — сказал я сторожу. Это был пожилой человек, инвалид, потерявший руку, и, хотя в течение многих лет мы виделись ежедневно, знал я о нем немногое. Вдруг я подумал, что вижу его, наверно, в последний раз. Я остановился.

— Вы просили дать вам отпуск, правда? — неожиданно вспомнил я.

— Просил. По семейным обстоятельствам. Сын женится, — подтвердил он.

— А где ваш сын?

— В городе Пулавы, техником работает.

— А невеста его вам нравится?

— Это дело темное, — он покачал головой. — Вообще-то она красивая, ничего не скажешь. И любят они друг друга. Вот только слишком она философией увлекается.

— Она что, на философском?

— Нет, садоводством занимается. Но когда речь о детях пошла, она начала чего-то крутить да вертеть…

— Не понимаю: не хочет иметь детей, что ли?

— Да вроде бы хочет, но пока не хочет — не поймешь. Молодая больно. А я хотел бы внука дождаться.

— Смерти боитесь, пан Тадеуш?

Сторож серьезно посмотрел на меня.

27
{"b":"99706","o":1}