— С понедельника я беру отпуск, — сказал я. — Вы все знаете лучше меня. Так что до новых распоряжений останетесь вместо меня.
Обуховский кивнул в знак согласия и с выражением сочувствия на лице крепко пожал мне руку. Точно с таким же лицемерием он будет пожимать па моих похоронах руку Зоей. После нескольких рюмок водки мысль о кончине казалась мне уже не такой кошмарной, как ночью; никому не пожелаю пережить часа в два ночи жуткую картину собственных похорон. Особенную дрожь вызывала во мне возложенная на гроб черная «клепсидра» (объявление о смерти, которое обычно расклеивается по городу), на которой серебряными расплывающимися буквами (у нас нет достаточно хороших красок) выписаны все мои персональные данные: имя, фамилия, дата рождения и т. д. Вот только даты смерти я не мог еще проставить: сейчас была середина ноября, процесс должен развиваться быстро, к Новому году, вероятно, все уже будет закончено — если профессор не ошибся. С сегодняшней ночи мои похороны неотступно стояли у меня перед глазами, и, возвращаясь к ним в мыслях, я всякий раз видел все больше и больше участников этой воображаемой процессии. Я составил в уме список фамилий так же, как некогда составлял его для ежегодного приема в день моих именин (традиция, заброшенная года два назад из-за испортившихся отношений с Зосей), и хотя тех, кто придет наверняка, я насчитал около двадцати человек, возможных «гостей» оказалось более сотни. Я рассчитывал на успех в обществе. Это было развлечение приговоренного к смерти, которому не сразу отрубили голову, а дали жестокую отсрочку на несколько недель. Именинных гостей, пожелающих в последний раз почтить меня своим присутствием, ожидает также и некоторое развлечение: вероятно, двуобрядность моих похорон вызовет замешательство у организаторов, поскольку официально-гражданский обряд может войти в противоречие с семейно-религиозным. Ибо, если я не оставлю твердого распоряжения касательно своих похорон, не исключено, что мать Зоей сумеет уговорить ее пригласить ксендза. Теща сделает все, чтобы использовать такую внезапно открывшуюся возможность: пережить меня и вместе с освобожденной дочерью отслужить над моей могилой благодарственный молебен. Должно быть, это вызовет некоторые дипломатические осложнения: директор, как представитель государственной организации и партийный человек, наверняка будет недоволен религиозной манифестацией, и все же ему придется не только терпеливо выслушать все молитвы ксендза, но и произнести затем возле кропильницы речь о моих заслугах. Его немедленно поддержит Обуховский, который расхвалит от имени месткома мою энергию и доброту, а также мое чувство товарищества и прогрессивные убеждения в борьбе с отсталостью, темнотой и предрассудками. (Здесь он пошлет директору взгляд, полный преданности, после чего ядовито глянет в сторону ксендза.) В ответ на это взбешенный ксендз подаст знак к началу общей молитвы, который будет подхвачен тещей и ее старушками, а директор и Обуховский с достоинством ретируются. Однако эта последняя борьба за мою душу не примет драматического характера поскольку я фигура маловажная, и мои похороны не будут описаны газетами, да и скверная погода сделает свое и быстро разгонит публику.
Радневский вынужден был ожидать, пока ему подадут счет, а я тоже продолжал упрямо сидеть, хотя боль несколько утихла и я чувствовал себя куда лучше. Этот профессор с его аподиктическими суждениями нагнал на меня порядочно страху. Ну, уж и скажу же я ему пару теплых слов, если диагноз не подтвердится! Ему бы собак и кошек лечить, а не людей с воображением!
Я с завистью взглянул на Радневского; он еще ничего не понимал в вопросах жизни и смерти. Он тоже посмотрел на меня, и я почувствовал по его лицу, что ему неловко. Он предпочел бы не видеть меня. Мое впечатлительное тельце задрожало от холодного дуновения. До сих пор, видя все через призму собственной деятельности, озаряемой мерцающим светом власти, я замечал на лицах людей лишь улыбки и доброжелательное внимание. Теперь я впервые почувствовал себя нежелательным. Радневский, молокосос, который был моложе меня на пятнадцать лет и который еще так недавно горел услужливым рвением, фаворит, подталкиваемый мной, и не пытался этого скрыть. В мгновение ока произошло перемещение, какое обычно совершается незаметно, годами: меня оттащили в сторону, как разбитую в катастрофе машину, чтобы я не загромождал дорогу, и двинулись дальше, торопливо включая скорость. Я сожалел, что спровоцировал их, но отступления уже не было: простые механизмы жизни раздирали деликатную розовую кожицу моего тельца. Если мне, согласно диагнозу профессора, суждено исчезнуть в черной пропасти, то, видно, до этого мне суждено также испить полную чашу страдания и прозрения — этот мрачный конец я сам себе подготавливал долгие годы.
— Пожалуй, я пойду, коллега Радневский, — сказал я. — Завтра поговорим о вашем проекте.
Он с удивлением посмотрел на меня.
— Пожалуйста. Но мне кажется, что с ним все в порядке.
Он хотел дать мне понять, что мое участие в этом вопросе уже излишне. Действительно, путь перед ним теперь был открыт, чего же еще надо? А работу его вскоре заметят и в стране и за границей. Он быстро сделает карьеру. В его возрасте я еще еле-еле выкарабкивался из своих послевоенных трудностей и ничем, ни одним достижением, кроме дочери Эвы, похвастаться не мог.
— Мне очень жаль, — сказал он, чтобы утешить меня. — Я не думал, что вас сковырнут. Ваши позиция казались мне сильными.
— Сильных позиций не бывает, — ответил я, — люди попадают под машину, умирают внезапно…
— Или пожирают друг друга, — добавил он. — Вы-то к этому привыкли!
— Кто… «вы»?
— Ну все вы… те, что склеивали свою жизнь по черепочку… У вас спина выдублена, исполосована шрамами от тюрем, войны, концлагерей, принуждений, извращений — и у каждого свой ярлык. Вы боролись с врагом и дрались друг с другом, убежденные каждый в правоте своего дела. В каждом из вас тлеет еще жар прежнего предубеждения и ненависти друг к другу, в каждом, как накипь, затвердели старые обиды и обвинения, всех вас тянет к разным идолам. Вы никак не можете избавиться до конца от угара ваших мифов и продолжаете вызывать духов прошлого, чтобы оправдаться перед ними. Вы прошли через такие испытания, из которых лишь немногие вышли с целыми костями. Но каждый из вас сочинил для себя удобную сказочку обо всем этом. Вот вы, например, пан директор, разве вы не сочинили про себя какую-нибудь сказочку, не подправили действительность сообразно своим благим пожеланиям? Вы не можете до конца оправдаться перед самим собой и живете, постоянно опасаясь встретить на улице кого-то, кто помнит правду.
— Откуда вы знаете?
— Знаю! Время до сих пор не излечило вас от этих анахроничных страстей. И в новой действительности вы все еще не в состоянии очистить мозги от старой накипи.
— Самых лучших из нас грызут черви, — с горечью сказал я. — Время от времени каждое поколение удобряет собой землю — и своими ошибками также. Ваше поколение уже не совершит таких ошибок. Наши драмы, взлеты и падения подготовили почву для вашей личной карьеры, коллега Радневский.
— Вы, должно быть, думаете, что я карьерист? — он рассмеялся. — Но ведь это вы пытались использовать меня в своих целях, а я, улыбаясь про себя, согласился на эту несложную игру. Мое оружие в борьбе — моя истинная ценность, а не болтовня и приспособленчество. Просто я хочу как можно скорее получить возможность сказать то, что хочу и могу. К счастью, у нас теперь уже идет конкурс способностей и ума, а не связей, заслуг и знакомств. Теперь мы все одновременно начали заплыв, и тот, кто плывет быстрее, одолеет реку раньше других.
— Если речь идет обо мне, то ради блага дела я готов сойти с дорожки, — неуверенно пошутил я.
— Мне это безразлично, — ответил он. — Я и так выиграю состязание. Это только бездари ждут, пока освободится местечко, готовые рвать когтями, грызть и топтать соперников.
— Мне кажется, у вас тоже достаточно острые зубы, — заметил я.