Моя комнатка была маленькой, в ней едва умещались тахта, столик и книжный шкафчик, но зато я жил один. Из-за этой отдельной комнатки я долго сражался с Зосей, которая привыкла спать на одной тахте со мной. Надевая брюки, я покачнулся и, толкнув столик, уронил на пол тяжелую пепельницу. Я мог бы и не дать ей упасть, но мне вдруг захотелось, чтобы она упала именно так, с грохотом, отчего в это воскресенье дом проснулся бы как можно скорее.
И действительно за стеной почти тотчас послышались шорохи. Я открыл дверь и пошел в кухню. Мне хотелось ускорить обычный процесс вставания моих домочадцев. Я сам поставил па газ чайник. Спустя минуту в кухню вошла опухшая от сна Зося. Я взглянул на нее совсем иначе, чем до сих пор, и улыбнулся.
— Здравствуй, Зося, — сказал я. — Здравствуй, милый, — автоматически, не глядя на меня, ответила она и принялась готовить воскресный завтрак.
Я сел на табурет. Из комнаты рядом доносились звуки бодрой музыки: это включила радио Эва. Боль в паху пульсировала сейчас ритмично, почти в такт передававшейся по радио сентиментальной песенке. Зося, занятая своими мыслями, не выказывала никакой охоты разговаривать. Ее медные волосы, торопливо стянутые в узел, поблескивали в неярком свете ноябрьского утра. Она резала хлеб. Этот хлеб был куплен в субботу, когда Зося по дороге с работы забежала в магазин и, лавируя между очередями, запаслась продуктами на воскресенье. Внезапно глаза мои наполнились слезами.
— Зося… — мягко сказал я. — Слушаю, милый. — Я хотел бы поговорить с тобой.
Прошло немало времени, пока до нее дошел смысл моих слов и тот необычный тон, каким они были произнесены. Зося обернулась и подозрительно прищурила глаза. В свете серого ноябрьского утра лицо ее казалось старше. В глазах Зоей был холодок. Я вдруг испугался.
— Пожалуйста, — наконец ответила она, — Но давай побыстрее, а то мне надо уходить.
— Куда? — прошептал я. — Ты же знаешь, на собрание комитета! — ответила она. — Мы идем с Мартой.
Мое обнаженное розовое тельце задрожало от этого неожиданного холода. От одного только имени Марты веяло враждебностью…
— Вот именно… — пролепетал я. — Мне тоже надо было уйти… А может, мы посидим дома?
Руки Зоей застыли, будто их отключили от электросети.
— Кшись, подумай, о чем ты говоришь? Когда это мы в воскресное утро бывали дома?!
— Ну а если бы мы взяли да и остались однажды?… — робко предложил я.
— Это было бы пределом моих мечтаний! — засмеялась она. — Если бы ты сказал мне заранее… Но ты же всегда говорил: «Семейное счастье надо принимать небольшими дозами, осторожно, как сердечные капли… Раз в день, после обеда. Иначе оно убивает».
— Я шутил, — сказал я со вздохом.
Зося бросила на меня быстрый испытующий взгляд, стараясь понять, не смеюсь ли я над ней.
— Тебя что-то беспокоит? — спросила она участливо.
— Нет, не в этом дело… — торопливо ответил я. — Я многое передумал…
— Почему вдруг?
— Как бы это объяснить… — Я с трудом находил слова. — Бывает, что приходит такой момент… с человека вдруг спадает панцирь…
— Панцирь? — изумилась она.
— Ну… скорлупа, что ли… Или как будто с него сняли гипс. И он начинает чувствовать…
— А тебе не надо ли опохмелиться, милый? — спросила Зося.
Это уже было слишком: она даже не помнила, что вчерашний вечер я провел дома, без капли водки! Зося наклонилась к встроенному под окном шкафчику, чтобы достать оттуда сыр. Ее халат распахнулся, обнажив упругую, еще сохранившую загар грудь. Я тупо смотрел на эту живую, пульсирующую теплом грудь.
— Останься со мной дома! — тихо попросил я. Зося перехватила мой взгляд и быстрым движением запахнула халат. Мы уже довольно давно не были близки, но ни один из нас не проронил на эту тему ни слова.
— Да не в этом дело! — вскричал я. — Честное слово, не в этом дело!
В кухню шумно ворвалась Эва. Лицом она напоминала мать, но фигура у нее становилась более грузной, чем у Зоей.
— Завтрак готов? — воскликнула она. — Я тороплюсь!
Это вторжение шума, энергии и какой-то вызывающей молодости обрушилось на меня, как меткий удар боксера в незащищенную грудь. Я взглянул на дочь с болью и завистью.
— Куда это ты так летишь? — спросил я, не сумев скрыть недовольства.
Эва не обратила ни малейшего внимания на мой тон. Как видно, я был для нее лишь элементом домашней обстановки и ничем более.
— Я же хожу на прогулки по предписанию врача! — воскликнула она, дожевывая бутерброд с сыром.
— Извини. Это хорошо, что ты слушаешься врача. А с кем ты ходишь гулять?
— Да так, с одним пареньком, — нехотя ответила Эва. Схватив ломоть хлеба, она положила на него кусок колбасы и исчезла.
— Надеюсь, она еще девица, — сказал я.
Зося не поддержала разговор. Поставив передо мной чай, она шагнула по направлению к двери.
— Подожди! — крикнул я. — Неужели ты не можешь пожертвовать ради меня каким-то дурацким заседанием!
Зося остановилась, опершись о притолоку. Я был поражен тем, как могло меняться лицо этой женщины: сейчас оно было гладким и почти красивым! Мое беззащитное розовое тельце тянулось к нему.
— Не капризничай, Кшись, — улыбнулась Зося. — Я не могу подвести людей в комитете. А поговорить мы можем и после обеда.
— Но ведь это идиотизм! — вскричал я. — Бороться с водкой в Польше!
— Должна же я с чем-нибудь бороться! — ответила она. — К тому же я обещала Марте…
— Не нравится мне твоя Марта!
— Такая постановка вопроса может нас завести слишком далеко, — улыбнулась Зося.
— Ты что, не понимаешь, что я больше не хочу жить в этой атмосфере лжи! — воскликнул я.
Зося серьезно взглянула на меня.
— Я тоже не хочу, Кшись. Хорошо, что ты наконец надумал поговорить об этом. Я готова продолжить этот разговор после обеда.
И вышла из кухни. Я машинально глотнул чай. Это было полное поражение. Еще вчера я поклялся бы, что достаточно мне только протянуть палец, и Зося ухватится за него обеими руками. Сумею ли я хоть что-то изменить теперь за то короткое время, какое у меня осталось? Я глядел в окно. В четырехэтажном доме напротив уже несколько лет шел капитальный ремонт. Недавно рабочие снова исчезли, пробив какие-то дыры в стенах и крыше, и сегодня жильцы еще раз собирали деньги в спирто-водочный фонд, намереваясь таким образом ускорить починку дыр. «Гитлера на них нет!» — кричала старушка с первого этажа. Рядом дети месили грязь с цементом и готовились разжечь костер из пиломатериала. Вся эта картина запечатлелась в моей памяти как открытка, и мне даже сейчас легко воспроизвести ее.
Я осторожно нажал на вздутый живот и сморщился от боли. Из коридора послышались шорохи и шаги. Затем дважды раздался треск захлопнувшейся двери. Это быстрое равнодушное хлопанье двери отдалось у меня внутри болезненным эхом. Кроме меня, в квартире осталась только тишина.
Я поплелся в свою комнату и включил радио. Какое-то время я стоял у стола и с отвращением смотрел на стопку книг и бумаг, которые приготовил, чтобы прочесть в воскресенье. Вдруг я задрожал от страха, и глаза мои стали влажными. Я вытирал их медленно, с благоговением и экзальтацией, священнодействовал, сознавая значимость этих неожиданных слез, умиленно цацкался с самим собой, как с младенцем. Пустота квартиры подавляла меня. Страх перед небытием заставлял искать утешения.
Когда я был ребенком, бабушка таскала меня по всем костелам Варшавы, и особенно в костел францисканцев на Сенаторской улице. Мы проводили там у статуи святого Антония целые часы, так как бабушка перед ним благоговела. Она даже держала у себя в комнатке на Подвалье фигурку этого святого, выточенную из дерева н ярко раскрашенную. Святой стоял у нее на столике в темном углу, среди искусственных роз, выглядевших лучше, чем живые. Подсвечиваемый снизу красной лампочкой, он прижимал к себе левой рукой не то молитвенник, не то Библию, а правую воздел, словно для приветствия или благословения. Вечно занятые родители оставляли меня у бабушки, как в камере хранения, и по г, от; ерам я часто принимал участие в долгих молитвах у стоп святого Антония. Бабушка не была ханжой: несмотря на больное сердце, она старательно, хоть и тяжело, опускалась на оба колена, широко, по-деревенски расставляла их и от всего сердца молилась за детей и внуков, за живых и усопших, за здравие других и за хорошую смерть для себя, готовая переложить на свои сгорбленные плечи грехи близких и искупить их, лишь бы только умереть спокойно, причастившись, в окружении потомства и быть похороненной в польской освященной земле. Она готовилась к этой смерти добросовестно и серьезно, без всякого страха, как некогда готовилась к свадьбе или родам. Я знал, что дедушка, муж бабки, не вернулся с первой мировой войны, пропав без вести после того, как его угнали в какую-то неведомую Маньчжурию. В те времена я любил бабушку гораздо больше родителей, которые всегда куда-то торопились, и немедленно выполнил бы все ее желания, если бы это зависело от меня. К сожалению, несмотря на ее горячие молитвы, деревянный святой ничего не обещал ей и по-прежнему безмолвно стоял в красноватом свете, неподвижный и выцветший. Тогда и я начал обращать к нему пылкие просьбы, уговаривая его пойти навстречу бабушкиным мольбам и подтвердить, что вера ее не напрасна. Мне, мальчонке, начитавшемуся описаний разных чудес, казалось, что святому ничего не стоит подморгнуть бабушке: ведь, бывало, памятники даже истекали кровью или плакали! Увы, мои надежды были тщетны: страстные бабушкины просьбы продолжали по-прежнему разбиваться о дубовую мертвенность фигурки. Раздосадованный, я решил действовать, заботясь больше о бабушке, чем о том, что могу согрешить и провиниться перед богом. Я раздобыл у ребятишек во дворе проволоку и гвозди, потом одолжил у кого-то лобзик и, как только бабушка ушла из дому, принялся за работу. Отсутствие технической подготовки сказывалось: я проработал добрых полдня. Едва я прибрал с пола мусор, как вошла бабушка, а за ней почтальон. Он принес письмо, которое так огорчило бабушку, что она расплакалась над плитой, потом, тяжело дыша и пряча от меня слезы, приняла сердечные капли, а письмо сожгла. Однако я успел заметить, что адрес на конверте был написан рукой моей матери. Лишь спустя много лет, подслушивая как-то под дверью разговор родителей, я узнал, что в том письме мать сообщала из Вильно о перенесенной с опасностью для жизни операции, в результате которой я так и остался в семье единственным ребенком.