– Кто ты? – спросил он сидевшую под деревом женщину, которая все продолжала тревожить заунывные струны. – Почему я почти не вижу тебя?
– Я смугла, – отвечала она, смеясь, а вина в ее руках стонала и жаловалась, обещая покой и надежду, но только потом, потом. – И на мне черное одеяние.
– Цвет ночи.
– И цвет любви. Присядь, чужестранец, передохни.
– Как тебя зовут?
– Шанти[67], и мне четырнадцать лет. Откуда ты, путник?
– Я жил в долине Суалик. Теперь туда пришел Тимур-Хромой, и у меня никого не осталось на свете.
– Бедный! Мне так тебя жаль! – Девушка перестала играть.
– Ты не только спокойствие, – Гунашарман коснулся ее руки, – ты и радость. Вина, луна в зените и ты… Разве это не утешение?
– Пойдем со мной, юноша. Я омою тебя, умащу благовониями и накормлю.
– Какой ты варны? – настороженно спросил молодой брахман, отдергивая руку.
– Мы шудру, – она засмеялась, – рождаемся лишь однажды.
– Тогда мне нельзя с тобой. Как жаль, что ты из варны прислужников!
– О, конечно! – С вызовом она ударила по струнам. – Ведь ты же брахман! «Из живых существ наилучшими считаются одушевленные, между одушевленными – разумные, между разумными – люди, между людьми – брахманы"[68]. Разве не так?
– Да, таков закон.
– Что за дело тебе до законов, – она вскочила с места, – когда ты сам грязен и нищ, как последний неприкасаемый?! Твоя деревня сожжена и ее жители перебиты, а ты все думаешь о своем брахманстве! Слепой крот! Или ты и вправду веришь, что «брахман – ученый или неученый – великое божество»?[69]
– Таков закон, установленный прародителем человечества, – уже мягче повторил он. – Не сердись, девушка-шудра. Мне нельзя есть твой рис.
– А любить тебе можно? – Распахнув чоли[70], она подступила к нему. Лунная пыль дрожала на тонких ее плечах.
– Мне ничего нельзя, – грустно ответил юноша. – Будь и ты смиренна. Закон говорит, что шудра, если он чистый, послушный высшим, мягкий в речи, свободный от гордости и всегда прибегающий к покровительству брахмана, может получить в новой жизни высшее рождение. Поэтому не горюй и надейся.
– Дурак ты, дурак, – она отступила в тень, – хоть и дважды рожденный. Что мне за дело до другой жизни? Ведь в том существовании буду уже не я. И ты станешь другим. Неужели ты не чувствуешь, что гибнет весь наш мир и вся твоя брахманская глупость вместе с ним? Завтра или послезавтра хромой тюрок доберется и сюда. Милостивая матерь Кали, будь свидетельницей! – Девушка гневно притопнула ногой. – Я не так хотела провести последнюю ночь перед концом света, но боги распорядились по-своему. Значит, так тому и быть! Пеняй на себя, тщедушный брахман.
– Ты напрасно гневаешься, – примирительно заметил он, – никто не виноват в том, что люди принадлежат к разным варнам. Ни ты, ни я, ни боги. Так было от начала мира и так есть.
– Но так не будет, когда тюрок свалит наши тела в одну кучу!
– И очень жаль, потому что и в смерти каждому положен отдельный костер.
– Вот заладил! – Она ударила кулачком по стволу. – Что с тобой говорить, желторотый вороненок! Тебе, наверное, невдомек, что можно жить иначе? Очень весело, хоть и беззаконно, не ведая ни запретов, ни каст?
– Это греховная жизнь, и тяжкая последует за нее расплата.
– Пусть так, но она не хуже твоей… Что ж, пеняй на себя, набитый мертвой премудростью вороненок, ты сам во всем виноват. – Девушка подняла с земли вину. – Я этого не хотела.
– О чем ты, девушка-шудра?
– Так, пустяки, хорошенький брахманчик. – Она зацепила ноготком струну и резко отпустила ее. – Куда ты идешь?
– В город, – ответил он, прислушиваясь к дрожащему звуку. – Хочу примкнуть к тамошней общине жрецов. У меня до них дело.
– А денежки у тебя есть?
– Ни единой паны.
– Иди по этой дороге, никуда не сворачивая, и к утру ты встретишь людей, у которых сможешь поесть, не оскверняя себя.
– Спасибо, девушка-шудра, оставайся с миром.
– Иди и ты с миром, глупый брахманчик. – Она отвернулась и стала перебирать струны.
Под тоскливый напев вины, в котором не звучала уже и отдаленная надежда, Гунашарман вышел вновь на дорогу и скоро скрылся из глаз.
Он не услышал, как оборвалась печальная песня и девушка изо всех сил ударила по струнам. На троекратный трагический крик вины жалобным воем отозвались откуда-то голодные красные волки. С детства приученный к бесстрастию, он спокойно шагал по еще не совсем остывшей пыли, заглушив в сердце тоску и боль невозвратимой утраты. А девушку-шудру он выбросил из головы, как только перестал различать напев вины. И зачем ему было думать о ней, когда в кромешной тени дерева не разглядел он на ее груди и щеках выжженное клеймо тхагов – страшных служителей богини Бхавани?
Он даже не обернулся, когда в нескольких шагах позади него бесшумно выпрыгнула на дорогу странная многорукая тень. Зловеще искажаясь в наезженных колеях, она быстро настигла Гунашармана и вдруг раздвоилась прямо у него за спиной. Он не успел даже вскрикнуть, когда два угрюмых бородача намертво сдавили ему запястья. Испуганно глянул налево-направо, увидел заступ в руке у одного грабителя и белый платок – у другого, но ничего не успел понять от острой удушливой боли, которая сломала ему горло. И сразу все кончилось.
– Готово, – сказал душитель, тхаг, вытаскивая платок из-под бессильно запрокинутой головы молодого брахмана. – Обыщи его, Свами.
Тот, кого он так назвал, нагнулся и поднял с земли узелок.
– Ничего, – сказал он, вытряхивая на дорогу слипшиеся комочки холодного риса и кокосовую чашку для воды.
– А здесь? – Его напарник принялся ощупывать дхоти. – Ого! – воскликнул он, вытаскивая камешек, сверкавший даже в ночи. – Это, кажется, по твоей части, Свами! – И засмеялся: – Смотри не обожгись.
– Ему цены нет, – покачал головой Свами. – И потому его нелегко будет сбыть с рук.
Он засунул камень за щеку и, сойдя с дороги, принялся рыть могилу, как того требовали неписаные правила его преступной секты.
Багровеющий серп закатывался, и близился новый день священного месяца ихалгуп по индийскому календарю. Он соответствовал вторнику восемнадцатого числа месяца джумади ал-ахира 801 года Хиджры[71], от которой отсчитывал время завоеватель мира Тимур.
Вот как описал этот день Гийасаддин Али, льстивый летописец Железного хромца:
«Победоносное войско сделало набег на это селение. Индусы, распростившись со своим достоянием, сами подожгли свое селение и убежали. Свершилось (все) по речению небесного откровения: „Они разрушили дома свои своими руками и руками верующих“. Солдаты захватили в этом селении много фуража и продовольствия. В тот же день, в полуденное время, был сделан набег на два других селения, лежавших неподалеку от первого, из которых извлекли много зерна и съестных припасов. Индусы, закрепившиеся в (ущелье) той горы, были людьми выдающимися на арене отваги и возмущения и руководителями на стоянках неустрашимости и кровопролития. Не ценя своей головы, которая есть капитал жизни, они признавали риск жизнью и отчаянность по существу доблестью и выигрышем ставки в игре».
Можно сомневаться, насколько правдиво утверждение летописца, что индусы сами подожгли свои дома, но доблесть и самопожертвование, с которыми встретил индийский народ вторжение чужеземцев, несомненны.
Среди тысяч пленных, захваченных в этот день, оказался и душитель Свами. Он быстро смекнул, что сможет избежать смерти, если назовется ремесленником. На вопрос темника Хусайна Малик-куджи о его занятии, он без колебаний ответил:
– Ювелир, притом очень искусный, ваше высочество.
По личному распоряжению его хаганского величества эмира Тимура он был отправлен в Самарканд, дабы приумножил трудами своими неподражаемый блеск жемчужины света.