Тут я расхохотался. «По мне, лучше отсечь ему голову, а туловище спалить у Тауэра».
«А что, и до этого могло бы дойти, в наши-то дни». Он замолчал и вздохнул, на миг оторвавшись от своего утомительного занятия. «Ах, сэр, сколь превратна мода. И все это, знаете ли, проходит перед моими глазами. В Англии нет ничего более переменчивого, нежели мода на платье. То здесь одеваются на французский манер, то на испанский, а то подавай им мавританские наряды. Сначала одно, потом другое».
«Так уж устроен мир». На мгновенье ко мне вернулись недавние думы. «Но я-то вовек не убоюсь их презрения».
«Конечно, сэр».
«Слыхали, что молва говорит о зависти?»
«Поведайте мне, сэр. У подобных вам я всегда ищу знаний».
«Зависть – это крокодил, что льет слезы, убивая, и со вздохами поглощает каждую новую жертву».
Тут брадобрей притих, ибо это не имело ничего общего с тем, о чем говорил он сам, однако вскоре я снова услышал его голос: «А уж весь этот деревенский люд, что сюда стекается, сэр! В самое летнее пекло они ходят мимо моего заведения и заглядывают ко мне не потому, что им надобны мои услуги, а лишь для того, чтобы спросить дорогу к вестминстерским могилам или львам в Тауэре. Поверите ли, сэр?»
Эти слова напомнили мне о цели моего собственного путешествия, и я попросил его закончить стрижку со всем возможным проворством. Он охотно согласился и спустя несколько минут уже умывал мне лицо душистой водою. «Ну вот, сэр, – сказал он, – теперь вы похожи на живописца».
«Да, – отвечал я, – и на того, кому суждено преобразить сей мир». Я вышел от цирюльника и, сворачивая за угол, заметил, что он смотрит мне вслед.
От Палтока было рукой подать до Нью-Фиш-стрит, а она скоро привела меня к мосту. Многие расхваливают этот мост [52], называя его гордостью Лондона и не забывая упомянуть о двадцати его сводах из обтесанного песчаника, но на самом деле это весьма узкий путь через реку, столь загроможденный лавками и домиками, что по нему очень нелегко пробраться; я медленно вел коня сквозь суетливую толпу, а кругом было такое море носильщиков, уличных продавцов, купчишек и приезжего пароду, что я достиг Банксайда [53] только после многократных остановок под крики: «Дорогу, дорогу!» и «С вашего позволения, сэр!» Я проехал немного до Уинчестерского причала и сдал лошадь хозяину тамошней конюшни, а затем направился пешком к пустырю у площади Мертвеца, где травят медведей. Чтобы забраться на деревянные подмостки и увидеть это зрелище, надо заплатить всего-навсего пенни; но я явился одним из последних и вынужден был смотреть на арену поверх чужих плеч и шапок. Туда только что выпустили медведя, а потом натравили на него пса; и как ликовала толпа, когда пролилась кровь, какой шум они подняли, когда пес вцепился медведю в глотку, а тот принялся охаживать его когтями по голове! Они бросались то вперед, то назад и так кусались и царапались, что вскоре превратили арену в кровавую лужу, – и глядеть, как медведь, с его розовым носом, исподлобья наблюдает за приближением врага, а пес вертится вокруг и выжидает, дабы поймать его врасплох, было не менее увлекательно, чем следить за сценическим действом. Претерпев укус, медведь снова вырывался на свободу и дважды или трижды поматывал башкой, перемазанной слюной и кровью; и все эти броски, эти увертки, эта грызня, этот рев, эти швырки и метания вконец стали выглядеть достойным символом нашего безумного града. Воистину, чернь обожает страданья и смерть.
Я покинул арену в отличном расположении духа и пошел к Парижскому садику и недавно выстроенному там театру. Едва миновав Моулстрандский док, я услыхал за спиной чей-то оклик. «Господи Иисусе, – произнес мужской голос, – ну кто бы мог подумать, что я встречу вас здесь?» Я обернулся и сразу признал говорившего по его грязной белой атласной куртке: это был мой прежний помощник, Джон Овербери. Год назад он оставил службу у меня и нашел себе (если верить его речам) лучшего хозяина. Я знал его также как угрюмого и подозрительного малого, весьма склонного к злословию. «Что привело вас сюда?» – продолжал он, догнав меня и шагая рядом.
«Ровным счетом ничего, Джон». Мы как раз подошли к Фолконскому причалу, что близ борделей на Пайк-лейн, и он воззрился на меня с любопытством. «Вот пьесу хочу поглядеть».
«И только-то, сэр?» Я держал язык за зубами и не чаял от него избавиться, но он все не отставал. «А медведей вы нынче смотрели?» – поинтересовался он.
«Постоял минутку».
«Значит, вы, как всегда, с умом выбрали день. Ведь и месяца не прошло с тех пор, как ихний помост рухнул, переполненный людьми, – слыхали об этом? Тогда многих убило да покалечило. Слыхали, сэр?» Я кивнул. «Бают, без колдовства там не обошлось».
«Мало ли что говорят, Джон, дабы поразить несмышленых».
«Истинно так, доктор Ди. Но уж мы-то с вами знаем, где собака зарыта, верно?»
Я оставил сию дерзость без внимания, хотя видел его насквозь. После того как он покинул мой дом, я случайно обнаружил ящичек с записями, сделанными его рукою, – свидетельство того, что этот мошенник запечатлевал ход моих опытов. Я не сомневался, что он рассчитывал продать свои бумаги какому-нибудь невежде, алчущему золота или власти, однако результат его торопливых трудов выглядел весьма убого. К тому же он все равно не достиг бы цели, ибо нет подлинных секретов кроме тех, что заключены в тайниках человеческих душ.
Впереди уже замаячил помост театра, к которому отовсюду стекался народ, но этот шут и не думал уходить. «Чего желаете, сэр? – спросил он. – Смотреть пьесу вместе с толпою или заплатить за сиденье?» Он говорил о деревянных скамьях, стоявших по обе стороны сцены в отдалении от кипучей толпы, и я окончательно понял, что он решил прилипнуть ко мне теснее, чем подошва к башмаку.
«Где же мы сядем? – отозвался я. – Там все полно. Все скамейки заняты».
«Да уж найдем местечко, сэр. Будьте покойны и держитесь за мной. Я пойду первым, растолкаю их и проложу нам путь». И он направился вперед, вопя: «Дорогу! Дорогу благородному доктору Ди!» В ответ раздались смешки, на которые всегда горазды эти ехидные дуралеи, и лицемер Овербери повернулся ко мне с улыбкой. «Вы не отстали, мой добрый доктор? В жизни не видывал такого столпотворения!» Я промолчал и хотел было шагнуть в сторону и затеряться среди этого зловонного сброда, но он уже взял меня за рукав и подвел к скамьям. «Сядьте здесь, напротив сцены, – сказал он, – и вы ничего не пропустите». Затем он похлопал по плечу одного из зрителей, мужчину в бархатном плаще. «Прошу вас, сэр, подвиньтесь чуток и дайте нам сесть с вами рядышком».
«С превеликим удовольствием», – отозвался тот; но я уверен, что он не мог не услышать, как Джон Овербери пробормотал мне, прикрыв рот рукою: «Ну и задница у него, верно? Страсть сколько места ей надобно». Не знаю, откуда набрался он такой наглости, но я уж давно отчитал бы его хорошенько, если б не подозревал, что, прибегнув к какой-то коварной уловке, он застиг меня тут намеренно. А посему я решил покуда смолчать.
«Всем известно, что вы чересчур много трудитесь, – прошептал он мне, когда актеры начали выходить на сцену. – Приятно видеть вас в театре, на отдыхе».
Тем временем перед нами явилась целая вереница благородных персонажей, облаченных в пышные наряды темно-красного, синего и желтого цветов. По их платью и осанке я понял, что это действующие лица исторической трагедии, и приготовился выслушать пролог на тему круговращений бытия. Персонажей было семеро, подобно сферам над нами, и выступали они весьма торжественно: вот так с помощью живых картин и зрелищ можно отобразить глубочайшие мировые закономерности. Один из главных героев в королевской мантии шагнул вперед, чтобы обратиться к нам, но тут Джон Овербери склонился ко мне и указал на толпу. «Видите Мэрион? – спросил он. – Знаете ее? Вон ту, что задрала юбку чуть не до пояса, дабы все могли полюбоваться ее дивными точеными ножками?» Я устремил взор в ту сторону и увидал среди публики цветущую девицу. «Она родилась под знаком Венеры, – продолжал он. – Гляньте-ка, один уже строит ей глазки. Видите, около нее вьется какой-то старый потаскун?»