Летом он жил в Староконюшенном один, все были на даче. Тогда и нашлась утешительница, сестричка из Первой Градской. Она была сло-жена, как мальчишка, и в синих джинсиках. Такая кроха. Она и разыска-ла ему комнату на Юго-Западе. Его первую комнату. Потом были другие. Кроху Серый не любит вспоминать, как и ту комнату, куда Кроха потащила всякий домашний хлам с явным намерением там обосноваться с обожаемым любовником. А может, выйти за него замуж. Ее амбиции он раз-гадал поздновато. Нравилась она поначалу, и очень. Малым ростом, гибкостью, некрасивостью, короткой челкой. Тем, что смотрела на него снизу вверх. И самоотверженна для него. Чушь! Впрочем, она ушла довольно легко. И Серый смог наконец остаться один, как и хотел, к чему рвался. С Лидой разговор вышел короткий. Когда объявилась комната на Юго-Западе и ее надо было срочно занять, иначе бы ее заняли другие, желаю-щих было много, Серый набрался духу и сказал Лиде, что хочет пожить пока один, ему это необходимо. Лида даже не спросила, в чем необходи-мость, пожала плечами и вышла из комнаты… В половине августа Серый ушел со скорой и устроился в район-ной поликлинике статистиком, и решил начать новую жизнь. Но как это сделать, он не знал. И нельзя, очевидно, начать новую жизнь, можно лишь продолжить старую, коль человек не меняется. Новая жизнь пока выража-лась в том, что все свободное время он валялся на диване. И с восьми часов утра сидел в кабинете статистики, ворошил статистические талоны и прочие бумажки и давал с отвращением липовую отчетность, потому что, если не давать липовую отчетность, деятельность медицины сочтут неэффективной.
Давно это было. Два кошмарных года в поликлинике прошло с тех пор, и шестую зиму после того отмахал на скорой. Помнится отвраще-ние вначале и протяжная тоска потом, если встречал на улице рогатых. Помнится, как долго не мог себя научить спать ночью и не спать днем, как мучился, вставая в поликлинику каждый день в шесть часов. Как просы-пался от голода на раннем рассвете и, крадучись, чтобы не разбудить хо-зяина, шел на кухню, жадно хватал из холодильника что-нибудь, пил хо-лодный чай. Помнит еще, как в первый поликлинический отпуск уехал в Севастополь и снял на Карантине душную комнатушку в мансарде, где проснулся ночью от настойчивого зова: Одиннадцатая бригада, возьмите вызов! Одиннадцатая, возьмите наконец вызов! Как стал натягивать шта-ны, не понимая, почему уснул на сутках голый, пока не вспомнил, где он находится. По дикой иронии он поселился рядом с подстанцией скорой. Но самое памятное, пожалуй, то, что он постоянно ощущал свою несчаст-ность. Поначалу он травил себя, уверял, что заслужил такую участь, но по мере того как рос протест против нелепой жизни, лишенной всякого смысла и будущего, стал себя жалеть.
Он по- прежнему встречался с Васьком, но редко. Васек, как и рань-ше, ругал его неврастеником и, похоже, ждал, пока друг перестанет чудить. Насмехался. Сердился. Предлагал прекратить хреновые рыдания. Соблаз-нял своей бригадой. Смаковал интересные случаи. Взывал к самолюбию. Сгрызешь себя окончательно, говорил он. Что останется? Пережеван-ные кости? Васек попадал в самое сердце. Но, в общем, говорили мало. Больше пили.
Что- то тронулось в нем, когда он пошел однажды залечить зуб, и стоматолог, пожилая женщина, узнала его. Оказалось, как она уверяла, он спас ее родную сестру. Слово спас ничего не означало для Серого. Обыватель, пусть он будет стоматолог, склонен видеть чудо в тривиальной инъекции новокаинамида только потому, что пульс со ста восьмидесяти падает на восемьдесят, и возвращается способность нормально дышать. Дело было в другом. Носилки в узком коридоре не проходили, и на лестни-це их тоже невозможно было развернуть, и Серый нес сестру стоматолога на руках до машины, с пятого этажа. Оказалось, было и такое. А к стоматологу тогда прошел без очереди, заявив, что он врач и пользуется единственной врачебной привилегией. Спохватился позже. Как-то он постарел за эти два года. Обмяк, стал позволять являться в поликлинику небритым. Протекали ботинки, рвалось пальто, руки болтались в бездействий, будто студенистые, немощные. Жесточили сто десять рублей оклада. Как он тогда крутился, непонятно. Полета отдавал хозяину, квартиры подешевле были, тридцать Катьке. Как жил? Плохо жил.
Жалость к себе вытянула и другое. Недовольство собой. В конце концов он решил, что живет жизнью подлой, хоронит силы, способности. Может быть, талант. Стало казаться, что его упорство это не та убежден-ность, которая была, когда он решил никогда не лезть в лечебное дело. Лишь упрямство. Упрямое нежелание посчитать себя неправым. Прав Васек, который сказал, что один раз, конечно, легче бросить. Терпеть всю жизнь действительно труднее, он терял ощущение своей правоты, чем больше протекали башмаки, тем крепче становился голос недовольства собой и своей тухлой жизнью. Тем чаще Серый переставал верить себе и тому, что с ним произошло и происходит, и тогда казалось, что все это ненастоящее, им придумано; он сбивался с толку, но упрямо повторял: Я дал зарок!
Однажды вернулась упругость. Он услышал из кабинета крики, чье-то падение. Вышел узнать, в чем дело. Грохнулся без сознания мужик, ждавший своей очереди к участковому. Сбежались врачи, кто-то склонился над упавшим, заглядывая ему в глаза, заведующая отделением требовала, что-бы немедленно вызывали скорую, испуг, суета, гам. Массировали сердце, старательно, слабо, неумело. Откуда что берется? Как пойнтер над дичью, Серый сделал стойку. Оценил. Рявкнул властно кому и зачем бежать. Впрыснул. Качал и вдувал. Сорок минут, до приезда бригады, качал, держал зрачки, не давая им расшириться, что означало бы ко-нец. Надо было такому случиться, что приехал Васек со своими отчаянными ребятами. Дай мне! вырвал у него ларингоскоп Серый. Сам заинтубирую! Ввел трубку, подсоединил дыхательный мешок. Васек сунул ему электроды дефибриллятора: Давай, Серый! Если бы мужика тогда не откачали, наверное, он бы снова сник. Но случилось так, что откачали. И, наверное, после того случая он решил вернуться. Если бы его спросили прямо: Решил? конечно, ответил бы: Ни в коем случае! Вернуться вообще намного труднее, чем уйти. Потому что нужно отве-тить как быть с тем, ушедшим? Который не считал себя врачом. Не счи-тал, не считал. И вдругстал? Его надо было куда-то деть, а то получа-лась недостойная, постыдная несусветица. Ответ надо было еще вырастить. Он лежал рядом, ответ, но пришлось попотеть. Не стал, но стану. Для чего и вернусь. И никому диплома бы не давал до тридцати лет, потому что врач это удел зрелости. До тридцати, когда станет ясно, что взо-шло. Жестоко мыть и катать, прежде чем выдать право лечить. Мыть, как золото моют. А кто мыть будет? спросил его Васек.Ты уверен, что такие люди есть? А судьи кто? Этого Серый не знает и сейчас. Он судил себя сам и приговор себе вынес сам. Оттого с быдла никуда и не лезет.
Он многого не знает до сих пор. Чего было больше в его уходе со скорой самомнения или чести? И в кого бы он вырос, если бы не уходил? И был бы ему известен и ясен тот предел, какого никогда он не, сможет переступить теперь? Но сейчас он мог бы ответить Зеле, что такое медицина. Конечно, никакая не наука, Зеля был прав. Медицина искусство, и это немало. И в ней, как в любом искусстве, есть художники, коих единицы. Осталь-ные ремесленники. Крепкие, добросовестные. И дрянные, которых боль-ше. Это печально, потому что, как было однажды сказано, посредственный врач более вреден, чем полезен. Что до него, то он, пожалуй, добротный, надежный ремесленник, не больше. Он в медицине Сальери, до многого, и до доброты, умом дошедший и страданием. Художником рождаются, тут уж ничего не поделаешь. Этим он не уязвлен. Жаль одного что долго пришлось добираться.
А доброта? Предел ее каждый сам для себя определяет разбрасывать пригоршнями или отмерять порционно, в зависимости от благодарности. Медицину творят грешные люди, из мяса и костей, с совестью или с отсутствием оной. Где напасешься совестливых? И он грешный человек. Он не театральничал, когда сказал Николаю Оанычу, что не очень добр. Он в самом деле так думает. Хорошо понимая это. Коль до сих пор приходится делать усилие, чтобы себя любить меньше, чем больных. От ума сия доброта.