Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Вы смотрите у меня, - сказал он, - чтоб все на своем месте было! И, сокрушительно вздыхая, сел около меня.

- Вот беда-то, Миколай Василич!

- Что же делать!.. Видно, на роду было ей написано,- попытался я его утешить.

- Об ней-то уж что! - возразил староста. - Известно уж, господь с ней: такой ей, видно, предел... попущение бо-{446}жие!.. А ты вот погляди, как самим-то выпутаться... Первое дело, суд теперь наедет... Ну, это еще туда-сюда, это не то что смертоубивство какое - человек в своей смерти волен. А вот школу-то, сказывают, мы не по закону держали!.. Ишь, говорят, не было у ней таких правов, чтоб ребят обучать, и опять без начальства... Вот тут и подумай!.. - Он почесал в затылке и снова вздохнул глубоко.

- Василий Мироныч где? - спросил я.

- К становому поехал. Уж упросили. У него дружба с становым-то, авось как-никак застоит...

В это время за перегородкой раздался вопль. Сначала странный и слабый, он протянулся долгим и каким-то болящим звуком и затем перешел в горькие и порывистые рыдания. Я бросился за перегородку. У постели, наклонившись над трупом, билась и трепетала Алена. Плечи ее судорожно вздрагивали, темные волосы беспорядочно распустились и покрыли изможденное лицо офицерши, руки крепко сжимали ее худенькое оцепеневшее тело.

У двери столпились бабы. Староста подошел было к Алене и попытался отвести ее от трупа, но затем махнул рукою и, как бы мимоходом смахнув слезы, выступившие на глаза, вышел на двор. Бабы всхлипывали все громче и громче. Некоторые из них тихо причитали. Рыданья Алены становились глуше и протяжнее, в них начали прорываться слова, и бессвязные восклицания понемногу переходили в страстный и невыразимо тоскливый монолог.

- И что же ты наделала?.. На кого же ты покинула меня?.. - причитала она. - Печальница моя... радельница моя... победная ты моя головушка!.. Я ли тебе не угождала... Я ли тебя не любила...

Сил моих не было терпеть более... Спазмы сжали мое горло и душили меня. Сердце болело сосущею болью. Я быстро вышел из школы. Тонкий и ноющий звук колокольчика послышался вдалеке. Вероятно, это спешил становой. Солнце по-прежнему сияло, и торжественно опрокинутое небо синело кротко и ласково.

Спустя несколько дней я получил приглашение от следователя "пожаловать к нему по делу". В некотором недоумении явился я в его камеру. Следователь оказался очень любезный человек в черепаховом pince-nez, {447} с брюшком, выхоленный и подвижной. Он подал мне распечатанный пакет.

- Что это? - спросил я.

- А это согласно воле березовской учительницы... Извините, что распечатано: так было нужно... И к слову добавлю - прелюбопытная вещь: вот психоз-то изумительный!.. Это письмо чрезвычайно облегчило мне следствие. Скажите, пожалуйста, вы с ней хорошо были знакомы?

- Это допрос?

- О, помилуйте! Следствие уже закончено; я уже разрешил и похоронить, как просила покойница, на кургане. Где-то там курган у вас есть Дозорный, так на нем. Препятствий к тому не оказалось.

- Что же выяснилось из следствия?

- А констатировано отравление морфием. Самоубийство, конечно... Впрочем, позвольте, я прочту вам показание Елены Остаховой.

Он вынул из портфеля "Дело № 327" и, быстро перевернув несколько страниц, начал:

"Зовут меня Елена..." - ну, это неважно, - "лет осьмнадцать... вероисповедания православного..." - а к слову сказать, удивительно красивая и характерная девка,- заметил он, с приятностью улыбаясь; но тотчас же, изобразив в лице своем серьезную сосредоточенность, воскликнул: - Вот! - и начал читать: "Дюже тосковала и, почитай, не говорила... (Он сделал ударение на "дюже" и "почитай" и в скобках произнес: "Я всегда заношу подобные слова; это, знаете ли, придает колорит...") ...почитай, не говорила. Лежала больше. Раз встала ночью, села писать. Обучать совсем кинула. Попрекали ей. Ходили мужики и бабы и попрекали. Говорили: ты деньги берешь, а учить не учишь. Она все молчала и вдруг говорит: "Я не хочу ваших денег". И все говорила о какой-то кабале. Потом опять молчала. Потом позвала меня и говорит: "Болят у меня зубы". И говорила тут ласково. Наказывала, как жить: чтобы хорошо, честно. И потом сказала: "Не спится мне, сем-ка я выпью лекарства". Потом взяла зубное лекарство - выпила. Я смотрю как оглашенная... Как же, говорю, ты пьешь, нуу-кось умрешь с того? "Пускай", говорит. И тут я испугалась. А она взяла меня за руки и говорит: "Не бойся, я, мол, в шутку тебе сказала, что умрешь от того лекарства, оно сонное", и опять на-{448}казывала мне, как жить. Плакала. И потом сказала: "Кружится моя голова". И опять плакала и говорила. Ну, тут стало ее тошнить и ослабла. Я говорю: "Ляжь, говорю, засни". Она легла... Вот и все. Больше я ничего не знаю".

Следователь остановился и ласково поглядел на меня.

- Ну-с, по анатомировании оказалось отравление морфием, - сказал он и затем с живостью продолжал: - И что курьезней, - представьте себе, никто и не знал, что в Березовке существует школа! То есть, оно, если хотите, и знали, становой даже слышал, - но по русской простоте не обращали внимания... Удивительное дело, до чего распущен русский человек! Что ты ни делай, чужды ему принципы законности, да и шабаш! Я уж говорю: "Господа, да вообразите вместо невинной-то этой офицерши другого рода какая-нибудь... Ведь невозможно же так!.." И это полиция наша, блюстители, столпы!.. Ах, Азия, Азия!..

Я напился чаю у любезного следователя и к вечеру возвратился домой.

Погода переменилась. Дождя хотя и не было, но ясное небо заволокли тучи, и длинные осенние сумерки скучно и тоскливо повисли над полями. Крепкий ветер пронзительно завывал, предвещая дождливую погоду, и щетинил соломенные крыши хуторских построек. Ракиты на плотине печально шумели, беспомощно простирая ветви свои, с которых уже начинала опадать листва. Пруд синел и плескался, ударяя мелкими волнами в голые берега, и колебал камыш, наполнявший воздух однообразным шорохом. Было глухо и неприютно.

Я вошел в комнату и остановился. В сером полумраке четко и ясно качался маятник, и сверчок тянул назойливую свою песню. Окна глядели подобно глазам чудовищ - взглядом пристальным и тяжелым. Я зажег свечу и развернул пакет. В нем лежало несколько листиков, исписанных нетвердым, детским почерком, и письмо офицерши. Впрочем, и последнее писала слабая рука. Косые и неясные строчки робко жались в нем друг к другу, непрерывно нарушая орфографию, бессовестно минуя точки и запятые и изобилуя кляксами. Кое-где среди них расплывались желтоватые пятна, следы влаги. Серая бумага была смята и не отличалась чистотою.

Вот это письмо: {449}

"...Вот уж пишу-то вам не знаю зачем! И не знаю, что толкает меня: все равно ведь - дело покончено. Но все-таки не удержусь. Хочется мне писать. Хочется сделать так, чтоб знали бы и видели и чтоб понимали, почему люди могут умирать. Вот в чем дело: пусть вы не подумаете, что я совсем глупая. И не вы одни, а все вы - люди. А я умираю не от глупости, но прямо вот незачем мне жить. И я, ах, как долго думала. Все-то мне казалось, не болезнь ли во мне какая, вроде того, например, как меланхолия бывает. И я со всех сторон глядела... Но, вместо того, все-таки приходится умирать. Ах, не подумайте вы, чтоб я от тоски от своей, оттого, что счастья мне нет и ни в чем удачи... О, совсем, совсем не то! Я ведь оторвалась от своих-то мечтаний и о себе почти не думала. Я только думала: что мне делать? И вот теперь такое пришло время, что нужно умирать.

Сил во мне нет, вот что. Я как ослабла теперь, так и думаю: хорошо в могилке лежать. Ни о чем-то никаких дум, и ничего-то у тебя не болит! И вот вам моя просьба: пусть бог меня судит, но только не могу я... А поп таких не хоронит. Пусть же меня зароют на Дозорном кургане. Любила я его. А почему любила - рассказать? - Теперь все равно, расскажу вам. С него далеко видно. И есть пахучая такая травка чабор - много ее там. А на самой вышине конский щавель растет, высокий такой, тонкий и прямой как стрела. И как ушла я с моим офицером, проходили мы полком на Воронеж. Я люблю пригорки. Я взбежала на курган и села, и он на коне взъехал, пустил коня и сел. А полк как туча какая развернулся и далеко ушел; я помню: солнце было, и штыки как свечки сияли. И солдатики песню пели: Не одна-то во поле дороженька... А я сидела и плела венок, - желтые, помню, цветочки нарвала и васильки. И он положил мне голову на колени и говорил. Как насчет любви, насчет счастья... Много говорил. И как глянула я кругом: слезы, слезы у меня... Очень уж хорошо и далеко видно..."

116
{"b":"99090","o":1}