— Эй, боец, табачку не найдётся?
Спокойный голос лётчика подействовал на бьющегося в истерике красноармейца, словно ведро воды. Автоматически тот извлёк из кармана кисет и протянул его Столярову.
— Спасибо. Смирно!
Боец вытянулся, но тут же опять начал закатывать глаза. Хлёсткая пощёчина отрезвила его.
— Фамилия, звание, откуда?
— Иванов Иван. Рядовой. Сто сорок вторая стрелковая бригада, товарищ капитан!
— Возьми себя в руки, боец! Видишь, не все командиры сволочи. Мы то — з д е с ь…
Владимир наконец прикурил, сделал первую затяжку. Табак драл горло, но это было курево! С отвычки слегка закружилась голова. Выдохнув дым, капитан осмотрелся ещё раз, более внимательно.
— Слушай сюда, ребята. Приказывать я вам не могу, но думаю, что выбираться нужно нам самим. Нас тут действительно бросили. Подыхать. А я ещё пожить на этом свете намерен не один год. Так что, предлагаю озаботиться поиском транспортного средства. Это уж лучше, чем от татарских ножей подыхать как барану, или в лагере гнить. Кто — за?
Ответом был молчаливый кивок. Вдруг красноармеец спохватился.
— Постойте, товарищи командиры! Со мной тут сестрёнка есть, не могу её бросить. Надо взять. Не по-советски это будет.
— Скажи уж лучше правду, боец. Не — по мужски…
Белые облупленные потолки. Крашеные зелёным стены. Обыкновенная масляная краска. Это — Подмосковье. Где? Точно и не знаю. При малейшем мысленном усилии на меня нападает тошнота. Тяжёлое сотрясение мозга, как сказал врач. Так что, лежу, словно растение, тупо глядя в потолок. В моей палате только тяжёлораненые. Чёрт, опять сестра утку не вынесла. Попахивает… Ладно. Ругаться я всё равно не могу. Рёбра болят жутко. Ещё бы! Оскольчатый перелом. Ну, отделался, можно сказать, лёгким испугом. Главное, лёгкое не проткнуто. А кости — срастутся. Месяц, максимум два, и я опять на ногах. Самое невыносимое то, что со мной лежат те, у кого шансов на выздоровление — ноль. А то и отрицательный процент. Они это знают, и перестали бороться за свою жизнь. Тоже лежат молча. И умирают. Если бы только эти люди знали, как на меня действует эта их безнадёжность, которая ощущается просто физически! Как мне тяжело! Но на все мои просьбы главврач отвечает отказом, хотя мне и известно, что я то выживу. Говорят, что свободных мест нет, а у нас палата тихая. Все УЖЕ молчат. Смирились. В других отделениях шумно, крики, стоны. А мне нужен полный покой и тишина… Эх, тишина! Сосед слева тоже танкист. Машина получила болванку в бак, ожоги пятидесяти процентов тела. Круглые сутки ему колют морфий. В забытьи он страшно скрипит зубами. Кажется, что они сейчас не выдержат и рассыплются мелкими кусочками…
Сосед справа. Обрубок. Нарвался на мину. Оторвало ноги, посекло осколками. Пока довезли — гангрена. Четыре ампутации, и всё без толку. Вначале ноги, потом — руки отрезали по локти. Затем — по плечи. Когда его переодевают, то видно, что багровая чернота уже перевалила на грудь. Как он до сих пор жив — непонятно… У окна — лётчик. Спасал машину, двигатель сорвало с места, ноги раздробило начисто, да ещё просидел в кабине, пока не выдернули. На морозе тридцать градусов меньше нуля. Результат — ждут, что эту ночь он не переживёт. У двери лежит водолаз. Как он сюда попал, в Подмосковье, вообще непонятно. Жуткая кессонка. Страшная вещь! Когда азот в крови вскипает при резком подъёме и рвёт сосуды в клочья. Рассказывали, что парень пытался спасти нашу подлодку, затонувшую от мины. Да начался налёт, и его выбросило взрывом на поверхность… Ещё у одного — газовая гангрена. Запах — жуткий. Живот раздут до невозможности, и весь зелёно-синего цвета. А сам — худющий, один скелет. Пищу уже не принимает, на одной глюкозе держится. Такая вот у меня палата. Всем, кроме меня, беспрерывно колют морфий, последняя попытка облегчить страдания несчастных. Эх, война, война! Сколько горя ты принесла нам, моему народу, лично мне? Даже и представить невозможно…
Вчера политрук приходил, читал нам про деревню Петрищево и партизанку Зою Космодемьянскую. Совсем ещё ребёнок, нецелованная, наверно даже. А как над ней измывались?! И казнили лютой смертью. Товарищ Сталин даже приказ издал: солдат из части, казнившей героиню, в плен не брать! Одобряю! Только так и следует поступать с такими зверьми! Вспоминаю, как выходили из окружения, и фашисты жгли живьём солдат-евреев… Какого это, гореть заживо? Меня ещё Бог миловал… Чу, суета какая то. Мои сопалатники в отключке, им пятнадцать минут как очередную дозу дурмана вкатили, а там, за дверями, беготня, шум. Звенит что-то…
Дверь открывается, и в палату входит до боли знакомое лицо. Я пытаюсь подняться, но жуткий приступ дурноты укладывает меня обратно. С трудом удерживаю внутри себя подкативший к горлу ком. Это Лев Захарович. Мехлис. Бывший председатель комиссии партийного контроля. Ныне — представитель Ставки Верховного Командования. Он смотрит на меня, и на его лице так же проявляется узнавание.
— Столяров? Ты?!
— Я, Лев Захарович.
С трудом выталкиваю из себя слова. Врач что-то шепчет ему на ухо, но я слушаю. И держу этот сгусток, рвущий меня изнутри. Держу изо всех сил. Комиссар подходит ко мне и берёт за руку.
— Плохо тебе, брат?
Киваю в ответ. На мгновение становиться легче, и я выдыхаю:
— Лев Захарович, переведите меня отсюда. В другое место. Здесь я умру.
Он сурово насупливает чёрные брови и смотрит на главврача своим знаменитым взором.
— Переведите Столярова в другую палату. Немедленно. При мне.
Начинается суматоха. Тут же появляются носилки, Мехлис сам помогает санитаркам перекатить моё непослушное тело на тонкий брезент, и идёт рядом со мной.
— Ты только держись, брат. Нам ещё рано помирать. Такие, как мы, ещё нужны…
… Стылая финская зима сорокового года. Мы топчемся на линии Маннергейма. Пехота лежит, зарывшись в землю, а когда мои танки пытаются прорваться в глубь укреплённой полосы, белофинны по подземным ходам пробиваются в тыл наступающим танкам и забрасывают нас бутылками с зажигательной смесью. Уже четыре машины пачкают бескрайнюю пронзительную голубизну неба тугими чёрными хвостами дымных столбов. А внутри бронированных громадин горят их экипажи…