Так же странно выглядел Грин и в Коктебеле у Волошина, куда по соседству наведывался один или с женой.
«Когда мы ездили в Коктебель, где раздетость мужчин и женщин доходила до крайности, Александр Степанович особенно подтягивался и меня просил надевать самое строгое платье. Мы с ним почти всегда были единственными одетыми людьми, кроме разве художника Богаевского, также весьма щепетильно относившегося к беспорядку в одежде. Нам нравилось видеть гримасы или скрытый в глазах смех раздетых гостей Макса Волошина при виде нас, сугубо городских, провинциальных, даже в чулках, – подумайте! Александр Степанович не любил модных тогда платьев до колена, и я носила платья чуть ниже половины голени. Это тоже нередко вызывало женский смех».[394]
Для сравнения можно привести воспоминание о Волошине Марины Цветаевой, относящееся, правда, к более раннему периоду в истории Коктебеля, но вряд ли многое изменилось там с этой точки зрения за десять лет. «Голова Зевса на могучих плечах, а на дремучих, невероятного завива кудрях узенький полынный веночек, насущная необходимость, принимаемая дураками за стилизацию, равно как его белый парусиновый балахон, о котором так долго и жарко спорили (особенно дамы), есть или нет под ним штаны».[395]
Дело, конечно, не только в длинных платьях, чулках и отсутствии-наличии штанов на чреслах хозяина. И Грин, и его жена были людьми совсем иного склада, нежели посетители волошинского дома. Об этом хорошо сказано у Вс. Рождественского, часто в Коктебеле бывавшего: «В один из летних месяцев мы неожиданно встретились с ним в Коктебеле на даче поэта и художника Максимилиана Волошина. Грин пришел пешком из Старого Крыма. У Волошина всегда бывало много летних гостей – писателей, художников, музыкантов. Александр Степанович не прижился в их среде. И здесь он казался грубоватым, а порою и излишне резким. Я видел, как он один бродил по берегу залива, изредка подбирал тот или иной заинтересовавший его камешек и тотчас же бросал его в море. Так он ни с кем и не завязал разговора и к вечеру собрался домой».[396]
В сущности вся история взаимоотношений Грина и с обывательской Феодосией, и с интеллектуальным волошинским Коктебелем повторяла устойчивый в его биографии сюжет. Грин принадлежал к людям, которые не умели жить в человеческом обществе. В любом – южном, северном, провинциальном, столичном, деревенском, военном, гражданском, предреволюционном, постреволюционном. Это косвенно подтверждают и строки из письма Нины Николаевны Грин мужу: «Читала удивление автора (речь идет о книге, которую читает Нина Грин. – А.В.) по поводу органической неслиянности англо-саксов ни с каким, абсолютно другим народом, об их жесткой отъединенности от всех и всего. Видимо, души у нас англо-саксов: вдали от всех, все в себе».[397]
Так было на самом деле – вдали от всех, все в себе. Немногочисленные воспоминания о Грине как приветливом человеке, встречающиеся у Э. Арнольди, выглядят скорее исключением, или же бывал Грин таким лишь с людьми неименитыми, относившимся к нему с заведомым почтением. Гораздо точнее Нина Грин, которая писала: «Александр Степанович – человек нелюдимый, … всякий посторонний, хотя бы и близкий … ему как царапина».[398] А в Коктебеле, среди – артистов, художников, поэтов – эта жесткая отъединенность и ранимость проявлялась особенно остро.
«С теми, кто считал его ниже себя и смотрел на него, как на любопытный тип, Александр Степанович был сдержан, угрюм, зол и великолепно ядовит. По отношению к себе был очень тонко чувствителен, как истинный „недотрога“, а так как был молчалив и сдержан, мало кто понимал его».[399]
Отношения Грин – Коктебель больше всего походили на отношения угрюмого писателя с обитателями петроградского Дома искусств с той лишь разницей, что Коктебель, будучи такой же литературной колонией, находился не в центре империи, а на ее окраине, отчего нравы там были более либеральными. Да и времена были куда более сытыми и праздными, чем в 1920 году.
Возникшая еще до революции волошинская коммуна в середине двадцатых годов переживала расцвет. Современная американская исследовательница Барбара Уокер пишет: «Можно сказать, что Максимилиан Волошин почти процветал в условиях социального краха, обеспечив себе (порой вопреки ужасным обстоятельствам) пищу, кров и физическую безопасность. Когда красная оккупация сменилась строительством большевистского государства, он по-прежнему не только умудрялся выживать физически, но и сохранил экономические основы своего кружка, отстояв свой крымский дом, несмотря на неоднократные попытки реквизировать его (последнее большевикам удалось проделать с большей частью собственности, принадлежавшей интеллигенции). Все это ему удалось в значительной степени потому, что его способности к установлению и поддержанию личных связей оказались в высшей степени пригодны для того, чтобы получить средства от расцветшей пышным цветом большевистской бюрократии – вначале военной, затем гражданской – для удовлетворения собственных материальных нужд <…> Волошин со своим необыкновенным обаянием, самоуверенностью и дерзостью исключительно хорошо вписался в эту новую нарождающуюся систему. Но его усилия были направлены не только на самого себя – он неустанно помогал всем своим знакомым – представителям интеллигенции. Свои способности к установлению и поддержанию личных контактов он использовал не только чтобы добиться покровительства со стороны бюрократов, контролировавших экономические ресурсы, но и в качестве покровителя более слабых и менее преуспевших на ниве личных контактов, обеспечивая их политической защитой и по мере возможности – продуктами и кровом. В результате он завоевал в округе, стране и даже за рубежом репутацию местного заступника, к которому можно обратиться за помощью. На примере его деятельности можно увидеть, как стремительно росло значение фигуры заступника-покровителя в раннесоветский период – одновременно с бюрократизацией экономики в условиях экономической разрухи и хаоса».[400]
В 1924 году Волошин получает удостоверение от Луначарского, разрешающее создание в Коктебеле бесплатного дома отдыха для писателей, в 1925-м постановлением КрымЦика дом Волошина и участок земли были закреплены за ним. Если в 1923 году в Коктебеле отдыхало 60 человек из творческой интеллигенции, то в 1924 их было 300, в 1925 – 410, а в последующие доходило до семисот.
В 1932 году, вскоре после смерти Волошина Андрей Белый в своем очерке «Дом-музей М. А. Волошина» писал: «Кто у него подолгу не жил! А. Толстой, Эренбург, Мандельштам, Корней Чуковский, Замятин, Федорченко, поэтесса Цветаева и т. д., всех не стоит перечислять. Из любой пятерки московских и ленинградских художников слова один непременно связан с Коктебелем через дом Волошина. Они-то и создали особую славу Коктебелю. И не случайно, что и московские писатели, и ленинградские имеют здесь свои дома отдыха в Коктебеле.
Так, летом в 24-м году я встретил в доме Волошина единственное в своем роде сочетание людей: Богаевский, Сибор, художница Остроумова, поэтессы Е. Полонская, М. Шкапская, Адалис, Николаева, стиховед Шенгели, критики Н. С. Ангарский, Л. П. Гроссман, писатель А. Соболь, поэты Ланн, Шервинский, В. Я. Брюсов, профессора Габричевский, С. В. Лебедев, Саркизов-Серазини, молодые ученые биологической станции, декламатор А. Шварц, артисты МХАТа 2-го, театра Таирова, балерины или жили здесь, или являлись сюда, притягиваемые атмосферой быта, созданного Волошиным. Игры, искристые импровизации Шервинского, литературные вечера, литературные беседы то в мастерской Волошина, то на высокой башне под звездами, поездки в окрестности, поездки на море и т. д. – все это, инспирируемое хозяином, оставляло яркий, незабываемый след. Деятели культуры являлись сюда москвичами, ленинградцами, харьковцами, а уезжали патриотами Коктебеля. Сколько новых связей завязывалось здесь! В центре этого орнамента из людей и их интересов видится мне приветливая фигура Орфея – М. А. Волошина, способного одушевить и камни, его уже седеющая пышная шевелюра, стянутая цветной повязкой, с посохом в руке, в своеобразном одеянии, являющем смесь Греции со славянством. Он был вдохновителем мудрого отдыха, обогащающего и творчество, и познание. Здесь поэт Волошин, художник Волошин являлся людям и как краевед, и как жизненный мудрец».[401]