Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Грин рисует один из самых угрюмых в своей прозе пейзажей, столь непохожий на будущие яркие описания звонких приморских городов, куда заходят только парусные суда: «Свистящий плач ветра соединял небо с землей; все металось и гнулось; почерневшие облака бурно текли вдаль, причудливо изменяя очертания, клубясь, как дым невидимого пожара, разрываясь и сплющиваясь.

Охотник стоял, удерживая рукой шляпу. Сырой, резкий ветер стягивал кожу на покрасневшем лице; озябшие ноги нетерпеливо ежились; тоскливая пустота земли, поражаемой вихрем, сжимала сердце беспредметной боязнью».

Дальше он попадает в лес, сгущается тьма, ночь «свирепствует подобно душе преступника» – и вдруг в этой кромешной тьме человек замечает огонь. Счастливый, окрыленный, он торопливо приближается к неизвестному дому и сквозь окно видит трех людей – старуху, мальчика лет одиннадцати и коренастого мужчину, должно быть, его отца. Он уже готов постучаться, взойти и провести в этом доме ночь, как вдруг взгляду его представляется страшная картина:

«По столу, трепыхая перебитым дробью крылом, бегал в судороге нестерпимого ужаса маленький болотный кулик. Его тоненький клюв непрерывно открывался и закрывался; черные, блестящие глазки выкатывались из орбит, перья, смоченные засохшей кровью, топорщились, как разорванная одежда. Быстро семеня длинными коричневыми ногами, пробегал он до края стола; мужик ловил его, сдавливал пальцами окровавленную головку и, методически, аккуратно целясь, протыкал птице череп толстой иглой. Кулик замирал; игла медленно, уродуя мозг, выходила наружу, и птица, отпущенная лесником, стремительно неслась прочь, бессильная крикнуть, ошеломленная болью и предсмертной тоской, пока те же пальцы не схватывали ее вновь, протыкая в свежем месте маленькую, беззащитную голову.

Охотник перестал дышать. Лесник повернулся, его прищуренные глаза уперлись в то место окна, откуда из темноты ночи следил за ним неподвижный, усталый взгляд. Лесник не видел охотника; отвернувшись, он продолжал забаву. Куличок двигался все тише и тише, он часто падал, трепыхаясь всем телом; вскакивал, пытаясь взлететь, и, совершенно обезумев, стукался о стекло лампы…

Охотник быстро уходил прочь, шатаясь, как пьяный. Стволы толкали его, бесстрастный глухой лес поглощал одинокого человека, а он все шел, дальше и дальше, навстречу голодной, бессонной, полной зверями тьме».

Эта тьма слишком напоминает «Тьму» и «Бездну» Леонида Андреева. Только заканчивается все по-гриновски: пулей, выпущенной охотником в злодея. Как заметил В. Е. Ковский, «герой Андреева не только не сопротивляется подлости, но, захваченный ее стихией, обнаруживает „бездну“ подлости и в себе самом. Л. Андреев, говоря словами Горького, сказанными по поводу „Тьмы“, „заставлял скотское, темное торжествовать победу над человеческим“, Грин же, – развивает эту мысль Ковский, – в избытке обнаруживая в людях „скотское, темное“, тут же противопоставляет ему „победу человека над скотом“».[81]

Но одиночество остается, оно неразрешимо, оно ужасно – однако в обществе людей стократ хуже. Особенно если это общество русское.

Такие невеселые были у Грина обобщения. Только зря сделали в шестидесятые годы вид, что их нет: пессимизм, отчаяние, разочарование – все это было нужно для того, чтобы прийти позднее к феерии «Алые паруса». И поскольку в массовом сознании Грин имеет репутацию сказочника, мечтателя, певца Несбывшегося, то, представляя его главным образом по поздним лирическим вещам, с трудом веришь, что нижеследующее было написано «волшебником из Гель-Гью», пусть даже оно выражает взгляд на вещи не самого автора, но одного из его персонажей, членов клуба самоубийц в рассказе «Рай»:

«Послушайте-ка, эй вы, двуногое мясо! Не желаете ли полпорции правды?

Отвратительно говорить правду; гнусно, она мерзко пахнет. Впрочем, не волнуйтесь: может быть, то, что для меня ужас, для вас – благоухание. С какой стороны подойти к вам? Как проткнуть ваши трупные телеса, чтобы вы, завизжав от боли, покраснели не привычным для вас местом – лицом, а всем, что на вас есть, включительно до часового брелока? Жалею, что, убивая себя, не могу того же проделать с вами… От души и от чистого сердца примите мое проклятие.

Я – дитя века, бледная человеческая немочь, бесцветный гриб затхлого Погреба… Признайте за человеком право на ненависть! Возненавидьте ближнего своего и самого себя. Будьте противны себе, разбейте зеркала, пачкайте себя, унижайте; почувствуйте всю мерзость, весь идиотизм человеческой жизни, смейтесь над лживыми страданиями; обрушьтесь всей скрытой злобой вашей на надоевших друзей, родственников и женщин; язвите, смейтесь, с благодарностью принимайте брань. Ненавидя, люблю вас всей силой злобы моей, потому что и я такой же и требую от себя больше, чем можете потребовать вы, Иуды! Властью умирающего осуждаю вас: идите своей дорогой…

Ухожу от вас. Скверно с вами, нехорошо, страшно. Неужели вам так приятно жить и делать друг другу пакости? Слушайте-ка мой совет вам: окочурьтесь. И перестаньте рожать детей. Зачем дарить прекрасной земле некрасивые страдания? Вы подумайте только, что рождается человек с огромной и ненасытной жаждой всего, с неумолимой потребностью ласки, с болезненной чуткостью одиночества и требует от вас, давших ему жизнь, – жизни. Он хочет видеть вас достойными любви и доверия, хочет царственно провести жизнь, как пишете вы в изящных, продуманно лживых книгах; хочет любви, возвышенных наслаждений, свободы и безопасности.

А вы, на мертвенно-скучных, запачканных клопами постелях, издевательством над любовью и страстью творя новую жизнь, всей темной тучей косности и ехидства встаете на дороге вечно рождающегося человека и плюете ему в глаза, смотрящие мимо вас, поверх ваших голов, – в отверстое небо. И, бледнея от горя, человек медленно опускает глаза. Окружайте его тесным кольцом, вяжите ему руки и ноги, бейте его, клевещите, оскорбляйте его в самых священных помыслах, чтобы лет через десять пришел он к вам в вашем образе и подобии глумиться над жизнью. Перестаньте рожать, прошу вас.

Подумайте, как будет хорошо, когда вы умрете. Останутся небо, горы, степи, леса, океаны, птицы, животные и насекомые. Вы избавите даже их от кошмара своего существования. И дрозд, например, будет в состоянии свистнуть совершенно свободно, не опасаясь, что какой-нибудь дурак передразнит его песню, простую, как свет».

Больше всего, как ни странно, это похоже на Маяковского. Что-то вроде «Нате!», но опять же – прозвучавшее на несколько лет раньше.

Вслед за «Раем» Грин пишет рассказ «Воздушный корабль», ситуативно напоминающий «Рай», хотя не такой надрывный. Шесть человек, шесть «разных людей, утомленных жизнью, опротивевших самим себе, взвинченных кофе и спиртными напитками, непредприимчивых и ленивых», сидят где-то в Петербурге или Москве и томятся от скуки. «Впалые лбы, неврастенически сдавленные виски, испитые лица, провалившиеся глаза и редкие волосы». В общем, декаденты. Делать им нечего, никакого смысла в их жизни нет, они не способны ни на какой поступок, даже на разврат, не говоря уже о самоубийстве; потом один из них, по профессии беллетрист, начинает говорить о том, что «в данный момент где-нибудь на другой половине земного шара начался день. Тропическое солнце стоит в зените и льет кипящую, золотую смолу. Пальмы, араукарии, бананы… а здесь… мы – люди полуночной страны и полуночных переживаний. Люди реальных снов, грез и мифов… То, что здесь – стремление, т. е. краски, стихийная сила жизни, бред знойной страсти – там, под волшебным кругом экватора, и есть сама жизнь, действительность…».

Но мы – северяне – все равно лучше.

«Да! – ненатурально взвинчиваясь, продолжал беллетрист, – мы, северяне, люди крыльев, крылатых слов и порывов, крылатого мозга и крылатых сердец. Мы – прообраз грядущего. Мы бесконечно сильны, сильны сверхъестественной чуткостью наших организаций, творческим, коллективным пожаром целой страны…»

вернуться

81

Ковский В. Е. Романтический мир Александра Грина. С. 51.

21
{"b":"98888","o":1}