Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:

– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал пас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. И вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и ее глаза загорелись таким диковинным пламенем, что меня охватил страх, – люди злы, очень злы! Они хотят тебя убить! Берегись! Не говори, кто ты. Ни за что не говори!» Потом обратилась к брату: «Подойди сюда, подойди, дорогой брат! Прости меня за то, что я согрешила. Не по своей это воле. Об одном тебя молю. Поклянись, что заменишь ребенку отца с матерью! Поклянись, что, когда он вырастет, расскажешь ему, кто его отец, но не для того, чтобы он искал его, а чтобы остерегался. Поклянись, что объявишь его немым, чтобы язык не выдал страшной тайны, которая может его погубить, что он ни звука не произнесет человеческим голосом, если только ему не будет грозить гибель. Клянись вместо него, он ребенок и не понимает, о чем я сейчас говорю». – «Сестра!» – начал было монах. «Клянись!» – повторила она. «Хорошо, клянусь! – сказал монах, положив мне руку на голову. – Я научу его быть немым как могила!» – «Да хранит тебя бог и все святые его, сынок!» – промолвила мать и поцеловала меня в лоб. Губы у нее были уже холодны как лед; потом она откинулась на спину и умолкла. Дядя молился, а я… я плакал, долго плакал. Мать умерла.

Ерко опустил голову и закрыл лицо руками, то ли в его душе снова встала эта страшная картина, то ли он хотел скрыть слезы.

– Ерко! – ласково стал успокаивать его Павел.

– Мы вернулись в монастырь, – продолжал Ерко. – И с тех пор началась для меня новая жизнь. Дядя сказал братьям, будто в лесу на нас напали разбойники и у меня отнялся от страха язык. Я боялся вымолвить при людях слово, дядя уверял, что меня сразу убьют. Мои уста были немы как могила. Все обиды я молча погребал в своем сердце. Я слышал, как меня жалеют, как насмехаются надо мной, слышал и молчал. Все принимали меня за немого, так немым я и остался! Страх перед людьми, клятва, данная матери, запечатали мои уста. Я все слышал, видел, что творилось вокруг, но все – будь то радость или горе – я должен был хранить в своем сердце, все! Я боялся улыбнуться, услыхав милую сердцу песню, боялся вскрикнуть, ощутив сильную боль. Я вынужден был смирять в себе все живые порывы юношеской души; моя жизнь протекала как бурная вода, скрытая подо льдом. Кроме дяди, только настоятель знал, кто я и какого рода. Все другие считали меня каким-то выродком рода человеческого, который несет свой крест за чьи-то великие грехи. Звали меня Ерко, немой Ерко, или еще – глупый Ерко! Дядя одевал меня попроще, чтобы не вызывать подозрений. Грегорианцы решили, что ублюдок бродит где-то по свету, им и в голову не приходило, что он живет рядом, скрытый простой сермягой. Дел у меня было немного. Украшать цветами святых, носить хоругви во время крестных ходов, раздувать мех органа да работать в саду. Учился я плести рогожи, шляпы из кукурузной соломы, долбить корыта. Все, что смастерю, продавал. Никто не знал, чей я, откуда взялся, и потому смертельная опасность мне не грозила. Правда, на меня кидались собаки, мужчины обзывали чудовищем, старухи величали ходячей проказой, дети швыряли грязью! Ух! Порой я готов был впасть в бешенство, готов был зареветь, как раненый зверь, и во всеуслышанье проклясть мир и все живое! Но нет! Я всегда помнил завет умирающей матери. Не остался я и невеждой. В ночной тиши, в маленькой келье я многое перенял от дяди: выучился читать, писать, молиться, распознавать травы и зверей, определять вращение солнца и движение звезд. Ночью я был мудрецом, днем дурачком! Порой я уходил в лес, в горы, подальше от людей. Там я чувствовал себя привольно, любил, лежа на земле, размышлять о том, каковы люди и как устроен мир. Но даже тогда, когда я был совсем один, точно росинка на листе, я все же страшился нарушить материнский завет и человеческой речью не пользовался, а подражал соловью, кукушке, лягушке, волку. И мне становилось легче. Люди частенько диву давались, почему вдруг среди лета завоет волк или в полдень заухает филин. Но то были не волк и не филин… Умер мой дядя. Перед смертью он заставил меня повторить ту страшную клятву и передал связку бумаг, в них описано было все, что со мной случилось. После похорон, забравшись в волчью яму, я прочитал эти дядины записи и горько проплакал всю ночь. Я остался в монастыре, только чаще стал бродить по горам. Что мне было делать в монастыре? Там я потерял единственного расположенного ко мне человека. Остался я один-одинешенек на всем белом свете. Иногда я вспоминал, что у меня есть отец, братья. И тогда прокрадывался к Медведграду, чтобы хоть издали поглядеть на несуженых родичей! Видел хмурого отца в серебре и золоте, любовался вами, сударь, красивым, милым отроком. Помните, как вы однажды встретили меня на лесной тропе – вы и ваша мать?

27
{"b":"98877","o":1}