Литмир - Электронная Библиотека

В болшевском доме они жили практически одни; Клепинины более или менее перебрались в Москву. Наступила осень, дров не было, мать и сын собирали хворост в лесу. Не было и теплой одежды, которая находилась в багаже, отправленном из Парижа на имя Ариадны Эфрон, почему Цветаева и не могла получить его на таможне. 31 октября 1939 года она написала в Следственную часть НКВД, прося выдать ей с таможни хотя бы зимние вещи для нее и Мура – безрезультатно. Забегая вперед, скажу, что багаж она получила почти год спустя, в конце июля 1940 года, после приговора по делу Ариадны Эфрон. Приговор включал пункт «без конфискации имущества», возможно, без этого цветаевский багаж был бы конфискован как принадлежащий ее дочери.

Жизнь делала очередной крутой вираж, требовала перемен и выхода из «затворничества». 7 ноября около болшевского дома снова остановилась страшная машина – приехали за Клепиниными; снова обыск, и Н. А. Клепинина увозят, а клепининские комнаты опечатывают. Нину Николаевну и Алексея Сеземана в ту же ночь арестовали в Москве на разных квартирах. Утром на дачу приехала жена Алексея Ирина Горошевская, чтобы сообщить об аресте мужа. С клепининской стороны на ее стук никто не ответил; с эфроновской на крыльцо вышла Марина Ивановна. «Она была то ли в накинутом на плечи пальто, то ли в чем-то еще, и у нее были очень растрепанные волосы из-за ветра. На меня она произвела впечатление пушкинского Мельника, —вспоминала Горошевская. – Я ее спрашиваю: „Вы знаете, что сегодня ночью арестовали Алешу?“ Она перекрестила меня и говорит: „Ирина, Бог с тобой. Здесь сегодня ночью арестовали Николая Андреевича“. <...>Я очень плакала, и Марина Ивановна сказала: „Иди и не входи сюда...“»

Цветаева с Муром «продержались» в Болшеве еще два-три дня; оставаться одним в наполовину опечатанном, мрачном и холодном доме было невыносимо. Что испытывала Цветаева в эти дни и месяцы? В тетради – четыре слова: «Разворачиваю рану. Живое мясо». Некоторое время спустя она сказала близкой знакомой: «Если они за мной придут – повешусь».

Цветаева очутилась вдвоем с Муром, без дома и средств к существованию. Бросив квартиру, книги, утварь, они бежали в Москву. Их приютила Лиля Эфрон, жившая все в том же доме в Мерзляковском переулке, в коммунальной квартире, в полутора маленьких комнатках. Здесь можно было «пережить» какое-то время, но жить невозможно. «Нора, – писала Цветаева, – вернее – четверть норы – без окна и без стола, и где главное – нельзя курить». Тем не менее это был родственный кров. Нельзя не восхищаться душевной щедростью и смелостью Елизаветы Яковлевны, не побоявшейся взять к себе попавших в страшную беду близких. Немногие отваживались на такое. Теперь на Цветаеву легла ответственность за всю семью; ей необходимо было искать жилье и работу. Как писатель-профессионал она должна была попытаться найти литературный заработок – это заставило ее выйти в мир. Приходилось начинать литературную «карьеру» заново: для официальной советской литературы Цветаева давно перестала существовать. Но была ли она известна в России или само имя ее исчезло из памяти любителей поэзии? Перерабатывая в 1940 году двадцатилетней давности стихотворение «Тебе – через сто лет», Цветаева, в частности, заменила «забыли» на «не помнят»:

– Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.

Думала ли она, что сама память о ней-поэте исчезла? Это было не совсем так. Ее стихи помнили поэты ее поколения, с кем одновременно она начинала, с кем печаталась в альманахах первых лет революции. Но и любители поэзии знали ее по старым сборникам. Поэт и переводчик С. И. Липкий, которого я спросила об этом, сказал: «Я родился в 1911 году. Я и мои сверстники – последнее поколение, которое еще не одичало. Мы всё знали, знали и любили русскую поэзию, символистов, то, что было после них – Мандельштама, Цветаеву...[245] Я начал интересоваться поэзией примерно к 1925-му году, тогда еще можно было купить поэтические сборники, у меня были собственные «Версты» (пропали во время войны). Для нас Цветаева было святое имя, мы знали, что она замечательный поэт. Кое-что ходило в списках, доходили некоторые стихи из-за границы. Мы знали, что Цветаева там не пропала...» Л. К. Чуковская вспоминает, что знала Цветаеву по «Верстам». Друзья В. К. Звягинцевой рассказывали, что в 1927—1929 годах она устраивала дома вечера, на которых ее приятельница-актриса читала Цветаеву, в том числе отрывки из «Крысолова». Один мой знакомый вспоминал, как году в 1928-м невеста привезла ему в ссылку в Среднюю Азию переписанного «Крысолова». Знаток и собиратель русской поэзии XX века Анатолий Тарасенков – в то время молодой литературный критик – среди других «забытых» поэтов собирал изданные до ее отъезда сборники стихов Цветаевой, переписывал отовсюду ее опубликованные и неопубликованные стихи и переплетал их в книжечки. У него составилось самое полное собрание стихотворений Цветаевой. В узком кругу ценителей ее имя было живо. Начинать приходилось заново, но не на пустом месте: Цветаеву отягчал груз ее тридцатилетнего писательского прошлого, сам факт эмиграции и то, что она оказалась членом семьи «врагов народа». Этого хватало, чтобы стать пугалом для советского учреждения, чиновника и тем более отдельного гражданина. Между Цветаевой и большинством людей, с которыми ей приходилось встречаться, лежала пропасть страха. Летом 1966 года в письме Павлу Антокольскому – Павлику «Повести о Сонечке» – А. С. Эфрон робко касается этой темы: «Как жаль, что Ваша с мамой настоящая встреча – после ее возвращения в СССР – не состоялась. Вы показались ей далеким и благополучным в трагическом неустройстве ее жизни по приезде. То была эра не встреч, а разлук навсегда – те годы». На самом деле Цветаевой вовсе не «показалось» – орденоносец Антокольский, как и многие другие, боялся ее, боялся повредить себе встречей с эмигранткой, женой арестованного «белогвардейца»; с ее «трагическим неустройством» Цветаева была не к месту в литературном мире Москвы.

Что же представляла собой «литература» ко времени возвращения Цветаевой? Она стабилизировалась, упорядочилась, выработала новые формы существования. Давно исчезли не только разные направления, объединения и группировки, но и сами представления о них. Уже несколько лет единый Союз советских писателей объединял самых «достойных», «избранных». Ступенькой ниже были члены Литературного фонда, осуществлявшего распределение материальных благ; и совсем внизу этой лестницы находились члены группкома литераторов. Социалистический реализм был объявлен единственным методом и стал кнутом и пряником советской литературы. Исчезла даже память о частных и кооперативных издательствах, которых было много перед отъездом Цветаевой; теперь какой бы то ни было заработок писатель мог получить только из рук власти. Уже было уничтожено большинство тех, кому суждено было быть уничтоженным (Цветаева расспрашивала Липкина об арестованном Мандельштаме), – не все, конечно, ибо процесс уничтожения не прекращался, но проходил с большей или меньшей степенью интенсивности: к 1939 году один из главных туров был завершен. Те, кому удалось сохраниться, должны были активно превращаться в «нужных писателей», по давнишнему выражению О. Мандельштама. Цена была немалая: жизнь и возможность жить.

169
{"b":"98802","o":1}