— Буба, браток, может, ты и впрямь Чокнутый, а? — спросил неожиданно Коко. — Может, про нас и думать забыли, а мы тут дурака валяем?! — При слове «дурака» он выразительно поглядел на Хреноредьева. И тот снова лишился чувств.
Папаша Пуго приподнял инвалида за шкирку, он не любил, когда обижали слабых и всегда жалел их.
— Гы-ы, гы-ы!
От липкого и слюнявого поцелуя Хреноредьев очнулся.
— Все, едрит-переедрит! — сказал он задиристо. — Все! Щяс начну всех калечить! Без разбору, едрена-матрена!
Но калечить он, конечно же, никого не стал. Он и сам-то был калекой — из трех ног лишь одна своя, остальные две деревяшки. Руки у него были с рождения кривыми, да и какие это руки! Туловище все — наперекосяк, ни сказать, ни описать. Поговаривали, что и с мозгами у Хреноредьева было не лучше.
Доходяга Трезвяк помалкивал и ни во что не вмешивался. Ему было страшновато. Правда, состояние это для Доходяги было привычным, еще бы, жить под куполом с этим народцем, на трезвую голову, и ничего не бояться мог лишь воистину чокнутый, тот, у кого крыша совсем набекрень съехала!
Рядом с Трезвяком стоял Длинный Джил, глухонемой мужик с окраины. Он был припадочным и на работу не ходил. Но поглазеть на всякое-разное любил.
Джилу было почему-то жалко и папашу Пуго и инвалида Хреноредьева, в его глазах стояла такая невыраженная скорбь, что Мочалкина, случайно заглядывавшая в них, начинала реветь в три ручья. Но Джил был меланхоликом и ни во что не вмешивался. Так и стояли с Трезвяком на пару. И если Доходяга думал о том, как бы смотаться, то Длинный Джил помышлял о спасении передовика Пуго от этих ловкачей-туристов.
— Все ясно! — заявил наконец Буба Чокнутый. — Эй ты, Бегемот, иди-ка сюда!
Коко не пошевелился даже. И Буба сам подошел к нему.
— На вот тебе разводной ключ, — он достал железяку из кармана, — иди к башне и поколоти! Да погромче!
Коко вздохнул. Но согласился.
— Прощайте, братишки! — сказал он грустно.
Все замерли.
Но Коко не успел подойти к башне.
— Стой! — выкрикнул неожиданно Буба.
Бегемот остановился, прижав разводной ключ к животу всеми четырьмя лапами.
— Стой! — повторил Буба. — Так не годится!
Он шепнул что-то на ухо Трезвяку. Тот куда-то убежал, прихватив с собой Джила и Хреноредьева. Через пару минут они приволокли старую перекособоченную, оставшуюся, наверное, еще с позапрошлого века трибуну, выкрашенную в бордовый цвет. И поставили ее посреди площади.
— Уф-ф! Едрит ее через колоду, тяжеленная! — прокомментировал события Хреноредьев. — Несерьезно все это!
Трибуна имела метра три в ширину, два в высоту и полтора в глубину. Больше пяти человек поместиться на ней не смогло бы при всем желании. Но Буба и не собирался впихивать на нее всех. Он прислонил папашу Пуго к передку трибуны. Сам забрался наверх.
— Не-е, едрена колокольня, — проворчал снизу Хреноредьев, — так не пойдет, так нескромно как-то!
Буба сморкнулся в него сверху из одной ноздри, но не попал, инвалид был увертлив.
— Граждане! — возопил Буба. — Соотечественники! Труженики!
Хозяйки как-то одновременно, кучкой сдвинулись с места и подобрались поближе к выступающему. Стекался и прочий народец, в основном, калеченный или малолетний.
— В эту торжественную для всех для нас минуту…
— По-моему, он чего-то не то говорит, — прошептала дура Мочалкина на ухо Трезвяку.
Тот хотел поддакнуть. Но не решился, мало ли чего, времена какие-то смутные пошли, еще настучит кто, что языки слишком длинные у некоторых.
— …все как один, миром, выйдем мы на площадь и покаемся! Нам есть в чем каяться, собратья, на всех на нас лежит великий грех, тяжкий и неискупный. Мы подняли руку на самое… на самое святое!
— Эй, Буба! — выкрикнул кто-то из толпы. — Ты трепись, да не затрепывайся! На кого это мы все руку подняли! Чего болтаешь! Какой такой грех?!
— Точно, охренел Чокнутый!
— Я те щя дам, охренел, я те, ядрена вошь, щя покажу! взвился взбалмошный Хреноредьев. — Ты у мене забудешь, как оскорблять честных людей!
На этот раз успокоительного инвалиду прописал Длинный Джил — он просто прихватил крикуна за горло, и тот покорно смолк.
— Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!
— Гы-ы, гы-ы! — радовался внизу папаша Пуго.
— Все как один!
Буба вдруг осекся. Выпучил глаза.
Он вспомнил про Бегемота Коко.
Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.
— Ты чего хавало раззявил?! — завизжал Буба с трибуны. Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!
Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкиг рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.
Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом — сейчас придут они, и все будет кончено!
Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.
— Гы-ы-ы!!! — рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. — Гыы-ы-ы!!!
На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.
У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.
А тот орал как никогда в жизни:
— Хва-а-атит!!! Га-ад!! Остановись, своло-очь!!!
Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горилльими ручищами и принялся лобызать — со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах…