Крон отложил связку. Загасил лампу. И снова уставился в ночную темень. Далеко Иная река, не углядишь от- | сюда… А все равно, мало написали волхвы, дощечки, что | ли, жалеют? Надо было поговорить с ними. И про Святую землю совсем кратко, не помянули даже градов исконных русских, прапрацедовых: Ярусы, Яра, Ярада, Ярхова, Ярова — как шли ярии по свету, как корни пускали, все по названьям слышно. И реки округ Яридона — Ярмук, Ярон, и горы — Ярмон и Ярисим… еще, правда, Тавор-гора, и Хорив-гора, и Сиянна… — свои, родные, от имен их на сердце теплеет, всех не упомнишь. Но в писаниях должны все быть! Сама река ведь святая Ярвдон по Ярову ущелью течет, в Ярово море впадает, которое еще и Мертвым морем кличут… а иные, пришлые, стали звать Араба-маре, не под силу им звуки русские выговаривать, по-своему переиначивают, Бог с ними, они и пустыню безбрежную Ярову зовут Арабой, не запретишь, всяк свой язык иметь может. Но в летописях и ведах все доподлинно должно быть, верно, без искажений — сколько русов за долгие века да тысячелетия в землю Святую костьми легли, не счесть. Разве гоже о них забывать! Крон сдавил виски. Нет земли, в коей бы косточки русские не лежали, где бы нога яриев не ступала. По всему свету белому живут русы. Но ему держать ответ только за своих. На Ивде не его власть, и по Донаю не его, в Таврии он не князь, и в Иверии, двуречные русы начинают жить наособицу, раз в три года дары шлют, по реке Pa — малые поселения до самой Нубии, а там дикие, с ними бегаые русы, тоже наособицу жить хотят, дружины стрелами встречают… Нет лада! Каждый глядит на сторону, норовит своим умом зажить, свои уклады ввести — казнишь его, другой приходит, хуже прежнего. Крону припомнился поставленный им самим вельможа Аласии-острова.[13] Двух посланников княжьих в погреба упрятал, со своими льстивые весточки слал, заверял, что процветает остров и умножается население его, хвалу пел Великому князю и его посаднику, и многих лет желал. Дары прислал. Но почуял Крон сердцем недоброе, сам нагрянул коршуном — и пепелища узрел, тела неубранные на дорогах, поля вытоптанные — разбоем жил вельможа Бахорь, вчистую обобрал люд, уморил, сам хотел бежать с казной и сокровищами. Не успел. Крон его живьем собакам скормил, всю дружину его разбойную в землю врыл, одни головы торчали. Хоть и мало живых на Ала-сии осталось, но каждый мог подойти к иродам, плюнуть в глаза, ударить ногой… так и сгинули бесчестно, провалились в тартарары, ибо извергам вырия и пастбищ Велесо-вых не видать, как ушей своих.
Многих покарал за неправедную, жизнь Великий князь. Скоро сорок весен, как покой и мир держит по державе. А ряда нет! Крон сжимал виски руками, кривил лицо. Сила порождает страх. Страх — слабость, малодушие, ложь и обман. За обман и ложь карают силой, иначе нельзя. Круг замыкался. И выхода из него Крон не знал. Черная ночь окружала Великого князя. И был он один в своей каменной башне высокой на неприступном Олимпе. Один в одиночном заточении узилища своего.
* * *
— Эй, Сокол! — прогремело за спиной. Скил медленно обернулся, прищурил глаза на солнце. Оно поднималось из-за окоема, будто цепляясь за плоские крыши, и глядеть на него было больно.
— Не узнаешь друзей старых?!
Здоровенный княжий дружинник в матово поблескивающих бронях и гривастом шеломе стоял шагах в двадцати от Скила, уперев руки в бока. Бьи он похож на недвижный утес, выросший внезапно посреди улочки, застящий солнце… только длинный меч чуть покачивался, нарушая полное сходство.
— Ты ж немой? — ошалело пролепетал Скил и тряхнул всклокоченными волосами.
Больше года он не видел Жива, как забрали того в княжьи терема под горой, так и не встречались. Скил думал порой, что костлявая Мара прибрала к себе «увальня Зиву», она и не таких прибрать может, с ней не потягаешься. Сам Скил за этот год многого натерпелся.
— Был немой, — разъяснил Жив, подходя ближе, — добрые люди исцелили! — И подмигнул, мол, не забыл еще уговора?
Скил понял с полувзгляда, насупился: какой там уговор, он изгой, перебивающийся случайными заработками, а Жив… чего равняться с Живом, он княжич, хотя об этом никто и не знает, он всегда будет наверху — вон, доспех какой богатый! время разделяет людей. Да и на лицо Жив изменился, короткую бороду отпустил, светло-русую, вьющуюся колечками золотистыми, из-под шелома волосы светлые выбиваются — не боится, стало быть, привыкли к нему, чужим не считают. На каждом плече по наколке синей, замысловатой — два сокола хищных и дерзких глядят в разные стороны — Скил хоть и сам из рода соколов, а таких не видывал, да только расспрашивать негоже.
— Значит, прижился наверху? — спросил Скил, улыбаясь криво, безрадостно.
— Прижился, — кивнул княжич. Положил тяжелую руку на плечо парня. Впрочем, теперь бывший «соколенок» больше походил не на угловатого и голенастого юнца, а на входящего в пору своей крепости молодого мужа. — Нашел какую-нибудь?
— Прикипел к одной вдовушке, — прямо ответил Скил, — вместе лямку тянем… А ты, княжич, не женился случаем? — Скил исподлобья, украдкой заглянул в серые глаза Жива. Он еще не верил в эту встречу, все казалось, что морок растает, расползется клочьями тумана, и останется он один на пустынной улочке полузаброшенного поселения, из которого мужчины поразбрелись в поисках славы и удачи воинской по белу свету, а женщины, растерявшие родовые узы, не стали их слишком долго ждать. — Наверное, женился…
— Нет, сокол, — признался Жив — не женился я. Мои жены нынче — мысли мои потаенные, думы нелегкие — все ночи с ними провожу.[14]
— Изводишь себя по-прежнему, старые надежды лелеешь?
Скил убрал руку с плеча своего, выпрямился, будто давая понять, что теперь он вольный человек.
— Пуще прежнего!
— А чего ради, Жив? Это там, на Скрытно, казалось, что стоит только захотеть, и мы перевернем мир… А тут мы песчинки. Тут нас сдует ветром, никто не заметит… — Скил махнул рукой в сторону моря, безмятежно синеющего за его спиной.
— Не песчинки, — тихо, еле шевеля губами, прошептал Жив, будто убеждая самого себя. И вдруг воззрился на Скила вопрошающе и яро. — Ты помнишь, я велел тебе выбросить меч, дескать, не пригодится, помнишь?!
— Помню, — растерянно отозвался Скил.
— Так вот, скоро он тебе может понадобиться… если ты, конечно, не песчинка на ветру.
— Я все понял! — просипел парень. — Когда?! Жив ткнул его кулаком в грудь, рассмеялся.
— Не спеши, подумай о своей вдовушке… может, увезешь ее к себе, на столпы Яровы, позабудешь про все' старье-былье. А мы тут сами управимся…
Скил встрепенулся.
— Кто это мы?
Жив пожал плечами, давая понять, что лишнего не скажет, и так слишком много понаговорил.
— Нет, я с вами! Я с тобой! — зачастил Скил. — Своя голова, могу и ее на кон поставить… а там, глядишь, вперед Кронова башка рыжая отвалится! Злой я на них, ох, злой!
Жив поднес к глазам руку, вгляделся в горящий потаенным зеленым огнем перстень отцов, что будто сросся с мизинцем, нахмурился.
— Скорый ты, сокол, дерганный, и впрямь, злой…
Желваки заходили по желтьм скулам парня, глаза стали колючими, отрешенными, будто на взлете его, сокола, подбили да о землю шмякнули.
— Я на Олена от зари до зари спину гнул, а потом и впотьмах еще надрывался, похлеще, чем на рудниках, — завел он глухо, бесстрастно, — а как в жару да бреду с ног свалился, так подхватили меня люди его за руки за ноги, на свал отхожий отнесли и псам бездомным на съеденье бросили, будто нелюдь я поганая. Спасибо, вдовушка подобрала, выходила, а то б видал ты меня, княжич!
Жив сграбастал парня обеими руками, привлек к себе, прижал, шепнул в ухо:
— Это они нелюди, сокол. Только ты обиды долго не таи, а то на всю жизнь обиженным останешься, а на обиженных воду возят. И зла не держи, сердце много зла удержать не может, лопнет! — Он отстранился. Поглядел в глаза прямо. — И про Крона не говори так. Будто не знаешь, что отец он мне!