Смеялся нервно, слишком громко. Знал Олен, не с немого спрос будет.
И не ошибся. В тот же день Крон вызвал к себе сторукого. Уже знал, что трех десятков не привел назад сотник Хотт, донесли. Встретил хмуро, но кричать, гневаться не стал, спросил только вкрадчиво как-то, будто желая услышать новость желанную:
— Что там на Скрытно? Кто объявился… нет ли?!
— Беглецов пожгли, — ответил простодушно Хотт, не смея разогнуть руки больной, ломоту терпя, — го-ряки тихо живут, не обижают никого… Тридцать душ не уберег. Но то дело не людских рук, не' родились еще такие, кто воев Кроновых оборот. То злые нави, видно, преты черные из вырия вышли тартарского, не иначе! Там вырий рядом. Голову на отсечение даю, не люди, сгубили воев. Мы все прочесали, княже!
Крон сдавил цепкой рукой плечо сотнику.
— Не высоко ценишь голову свою, Хотт, — просипел прямо в лицо, — только я тебя не про воев спрашиваю, не про навий бесовских. Неужто не понял?
Неуютно стало сторукому в палатах княжьих, резным дубом обшитых, коврами рукотканными выстланных, посреди столов со снедью богатой, не для него выставленной. Скривился от боли, прижал руку увечную к боку. Неужто и впрямь неладное с Кроном творится, неужто болен разумом он, поставленный над родом править — не бог, не господин всевластный, не вершитель судеб, а лишь первый среди равных, старший рус над русами младшими? Вгляделся Хотт в глаза зеленые, ясные, без мути болотной, в зрачки расширенные, в нервную жилку, дергающуюся у виска, в губы трясущиеся, змеящиеся не в улыбке, но в оскале болезненном, в прядь густую, желто-пегую возле левого уха. Да, неладное с князем творится. Но он не баба-сплетница, чтобы слухами больную душу тешить, не сочинитель баек.
— Тихо все на Скрытое! — сказал твердым голосом.
— Тихо, говоришь, — повторил князь как изнутри, отрешенно, словно из могилы, — тихо… И что растет там погибель моя, что придет скоро грому подобно, чтобы царствие мое сокрушить, а меня живота лишить, не слыхал, значит?! Со Скрытая придет!
Хотт только головою покачал. Что тут скажешь еще.
— А ведь я надеялся на тебя, сторукий! — с горечью в голосе изрек Крон, опустился на скамью дубовую. Налил себе кубок, выпил. Тряхнул головой. Взял другой кувшин, серебряный с длинным горлышком. Налил в тот же кубок доверху. Встал. Протянул его Хотту.
— Все сказал?
— Как есть все! — ответил сотник.
— Тогда пей. Вот тебе моя награда за усердие твое и старание!
Сторукий поглядел в зеленые искрящиеся глаза князя. Понял судьбу свою. Побледнел. И увидал вдруг птичку-воробышка, бьющегося под потолками резными, балками узорчатыми и красными Залетела кроха в княжьи покои, перепугалась, выхода ище'1 и не находит. Успел пожалеть даже божье создание. Но усмехнулся еле заметно, грустно: воробышек-то отыщет путь, вылетит, а ему из палат этих выхода не будет.
Поднес кубок к губам. Запрокинул голову в бронзовом, изукрашенном чеканным узором шеломе с белым конским хвостом в навершии.
Но отпить не успел. Резкий удар выбил кубок из рук, расплескал вино по доспехам, по полу мозаичному.
— Нет, ты не умрешь, — сказал Крон почти ласково, — хотя ты и не выполнил моей просьбы. Я строг, но я справедлив.
Он хлопнул в ладоши. Взял со стола из блюда широкого гроздь винограда, отщипнул одну ягодку, сунул в рот, сморщился, но дожевал ее, проглотил» отщипнул другую.
Стражи подошли к Хотту-сторукому неспешно, с двух сторон, взяли за локти, уставились на князя.
— В погреб его, — равнодушно произнес Крон. И отвернулся.
Волкановы горы, Волканы[11] красивы, лесисты и благодатны, мало чем уступят они райским горам и долам Скрытая. Жить бы средь чистых, прозрачных родников, лугов высокогорных, холмов, тешащих глаз, средь пения птиц и шорохов непуганного зверя, жить бы и радоваться ясному солнышку, высокому небу. Так и живут те, чьи предки, устав странствовать по белу свету, осели среди красот здешних, пустили корешки пока еще неглубокие, но цепкие. Живут себе и радуются, про труды насущные не забывая, отсылая десятину главе рода, князю на вершение ряда и землеустройство, вдалеке от хлопот и суеты живут… те, кто поверху Волкан.
Иным глазом видит жизнь здешнюю люд подневольный, которому наверх доводится лишь ночью выползать, во мраке, при свете далеких звезд мерцающих. Не доносятся до слуха их ни шорохи лесные, ни пение птиц, ни журчание родниковое. Даже по ночам преследуют их во снах тяжкий гул молота, звон рубила да окрики стражей. В норах подземных проходит жизнь добывающих руду, в рудниках Волкановых. Подобно червям, истачивающим яблоко изнутри, истачивают в алчи и несыти люди малые исполинские горы, вторгаются в залежи несметные, в сокровищницы бога Во-лкана, крадут добро его — руды, богатые медью, свинцом, оловом… Разные судьбы у них: одни сами приходят наниматься в работу за пропитание, одежду да плату крохотную, не умеющие жизнь свою править, других ссылают за преступления тяжкие, души спасать, третьи — пленники, коим не может быть прощения, причинившие горя и ущерба многого в набегах на земли русов — хоть и нет рабства у внуков Борея и Яра, внуков Даждьбоговых — нигде нет и никогда не было — но не всякого отпускать с миром можно, аки воя, захваченного в плен с оружием, ибо есть воины, а есть тати в бронях, вдвойне страшные люду мирному. Четвертые, ведуны-мастеровые, урядники да стража — на службе, таков их удел, жить с семьями при рудниках, на благо племени утруждать себя. И всякому есть выход из нор глубоких, всякому есть прощение по исходу срока или немощи телесной ли, душевной. Отовсюду выход имеется…
Нет выхода лишь с рудников тайных, с рудников железных. Ибо обладающий железом, обладает и миром всем, правит им — в руках его тайна, унаследованная от богов-предков, тайна великая на многие и многие века, вплоть до наступления Века Железного, коий и пойдет с Воякан, с русов-железодельцев, мастеров булата.
Полгода прошло с тех пор, как привезли Жива и Скила с мешками на головах, чтоб дороги не помнили, в рудник железный, таящийся вдалеке от троп хожен-ных, от глаза человечьего. Полгода Скил долбил породу, а Жив таскал наверх тяжеленные корзины с рудой-землицей. По ночам исхудавший пуще прежнего парень из рода Соколов Иверийских стонал, размазывал грязь по немытому лицу со слезами вместе, не таким видел он на столпах Яровых будущее свое, совсем не таким.
— Перехитрить князя удумали, — жаловался он Живу шепотом, не дай бог, услышит кто, — вот тебе и перехитрили! Да разве ж можно вообще того обойти, кто надо всеми поставлен, и-эх-хе-хе! Помрем тут ни за что, ни про что!
Жив молчал. Терпел. Нет худа без добра. Раньше все размышлял про мечи булатные, откуда берутся да где их выделывают, умом не мог постичь… Теперь горбом постигал, руками натруженными — хоть и на Скрытое не бегал ни от какой работенки тяжелой, но здесь вкусить ее пришлось вдесятеро. Терпел Жив. Знал, любой урок в пользу. Таким рудникам цены нет, они дороже всех золотых и серебряных. Столько железа! Аж на зубах скрипит, во рту привкус! Ничего, надо терпеть. Помахал мечом-то булатным вдосталь. Иные всю жизнь в воях, а кроме медных да бронзовых и в руках не держали. А он все испробовал… вот теперь надо испробовать, как дается булат. А потому и терпеть надо, благодаря Рода за урок.
Три дня и три ночи их на пристанях венет-ских продержали — все выгружали, носили, загружали, перекладывали — бочки, сундуки, мешки, цепи, канаты — со стругов в домины, из домин на повозки, голова кругом шла. Все прежние знакомцы пропали куда-то: и Хотт-сотник, и Олен, и дружинники. А пришли новые княжьи люди — быстрые, злые — как узнали, что со Скрытая, разговоров больше не было, мешки на голову — и в путь-дороженьку. Жив молчал, он немой, дикий… ему признаться, что княжич, смерть лютая. Скил кричал что-то, за то его и били куда придется и чем ни попадя. И не рабы вроде, не преступники, а волю свою утратили — закрутило, завертело их по чужой воле.