А мы действительно отмахивались. У нас был формальный предлог: моя первая беременность (не хочу о ней сейчас!) так ужасно закончилась из-за предлежания плаценты. С Нюрой случилось бы то же самое, если бы это предлежание не обнаружили на третьем месяце и не положили меня на сохранение до самых родов. Потом сделали кесарево. Врачи говорили, что такая аномалия всегда может повториться, раз она уже два раза имела место.
Но ведь не боли я боялась! И даже не потери ребенка! Я боялась, что этот ребенок родится уродом и – в отличие от того, первого, – выживет! С каким ужасом взгляд мой выхватывал в метро или на улице детей-уродов!
Как сейчас помню: зима. Из шестого подъезда выходит тихая пожилая женщина (а может, и не пожилая, горе старит). Рядом с ней – девушка в меховой ушанке. У девушки бессмысленное лицо, широко разинутый рот, тонюсенькие ноги и такие же тонюсенькие, дергающиеся руки в варежках. Она что-то мычит, выпуская струйку слюны на подбородок, и мать терпеливо останавливается, вынимает носовой платок, вытирает струйку… Идут дальше. По снегу, по холоду, среди торопливых пешеходов, которым до этой несчастной, зачем-то родившейся, зачем-то живущей – нет никакого дела!
Всякий раз, увидев их, я думала: а если бы это случилось со мной? О ужас!
Слава Богу, я здорова и молода. Моя Нюра спит на балконе в коляске. У нее не щеки, а яблоки, и ресницы такие густые, что на них, как говорят старухи во дворе, «спичку ложи – не упадет». Зачем же мне рисковать? Чтобы всю оставшуюся жизнь умываться слезами да еще потерять Феликса?
Ах, я не сомневалась, что он сбежит при первом же испытании! Он всегда был предателем, и я всегда бoялась, что он меня обманывает, с самого первого дня! Одна моя ревность чего стоила! От ревности мне даже хотелось убить себя, лишь бы сделать ему больно! И один раз – страшный, один-единственный раз! – я действительно обезумела. Мы жили на даче: Нюра, девятимесячная, и я, а Феликс – молодой папаша, великий театральный художник! – бывал там наездами. Мне было скучно с грудным ребенком, быт – тяжелый, однообразный, лето дождливое. Вечерами приходилось топить печку на кухне, чтобы купать Нюру и успеть до утра высушить пеленки. Я просила Феликса как можно чаще приезжать к нам и по возможности ночевать здесь, а не в городской квартире. Он уклонялся и выполнял мою просьбу с большой неохотой.
Я ждала его во вторник, но во вторник он не приехал. Не приехал и в среду. В четверг утром я решила позвонить ему в город и поплелась на станцию под проливным дождем, толкая перед собой громоздкую коляску со спящей Нюрой. Его не было в театре, и я испугалась. Дозвонилась его тогдашнему приятелю, быстро набирающему славу поэту, и спросила, не знает ли он случайно, где мой Феликс. Поэт весело ответил, что Феликс уехал на дачу еще во вторник и собирался пробыть в кругу семьи до пятницы. Я ахнула и тут же набрала наш домашний телефон, хотя никакой надежды застать его дома, разумеется, не было.
– Слушаю, – сказал он.
– Почему ты не на работе? – закричала я. (Было очень плохо слышно!)
– Я зашел на пять минут, – соврал он. – Мне нужно было взять один набросок.
Это, конечно, ложь. Он был в нашей пустой квартире с какой-то бабой, он жил там с нею все эти три дня – вторник, среду и четверг, – понимая, что я не потащусь на электричке с грудным ребенком проверять его, он был абсолютно уверен в себе и в своей власти надо мной, нисколько не любил меня, а женился только потому, что я умоляла.
Заливаясь слезами и толкая перед собою коляску, я вернулась домой, зажгла лампу – о, как неуютно было на этом сыром сером свете! – покормила Нюру и принялась ждать пяти часов вечера. Я знала, что он непременно приедет с пятичасовой электричкой, и, хотя не представляла себе, что именно сделаю, чувствовала приближение катастрофы. Вместо меня – рук, ног, головы, глаз – полыхала одна раскаленная злоба. В четыре тридцать выглянуло солнце, потеплело, заблестели мокрые деревья, небо стало голубым и доверчивым, в деревне за мостиком заголосил петух, и я – помню отчетливо! – посмотрелась в зеркало, прежде чем идти на станцию. Из зеркала на меня сверкнули чужие дикие глаза, насаженные над искаженной, совершенно неуместной улыбкой. Я взяла Нюру на руки и заторопилась. Через десять минут подошла электричка, я услышала, как она прогудела и прогрохотала, а еще через пять минут на тропинке, ведущей к дачам через мокрый луг, показались первые пассажиры, торопливо размахивающие своими портфелями и авоськами.
Он увидел, что я иду ему навстречу с Нюрой на руках, и приветственно поднял руку. Я остановилась, не дойдя до него, и со словами «получай!» бросила ему под ноги ребенка. До сих пор не понимаю, что это было со мной. В глазах сразу почернело, я опустилась на землю. Через секунду зрение вернулось, я увидела, как очень бледный, трясущийся Феликс держит на руках зашедшуюся в беззвучном крике Нюру, а вокруг стоят люди. Еще через несколько секунд Нюрино беззвучие разрешилось непрерывным «а-а-а-а-а-а!», и Феликс побежал куда-то, даже не оглянувшись.
Незнакомая женщина в косынке наклонилась надо мной и заорала: «Падаль, блядь! Ты чего с ребенком сделала! Убить тебя мало, падаль!»
Я встала с земли и пошла домой. Я уже не думала и не помнила ни о себе, ни о нем. Я была уверена, что дочь моя умерла, и шла домой, только чтобы убедиться в этом. Я знала, что ни на секунду не останусь жить после ее смерти. Как это произойдет – неважно. Боль была такая, что казалось, будто я не дышу, а глотаю стекло.
Феликс сидел на крыльце, прижимая к себе тихо всхлипывающую Нюру. На меня он не смотрел.
Впоследствии мы никогда не вспоминали об этом. Очевидное потрясение было настолько глубоким, а взаимный ужас настолько острым, что нужно было или немедленно расстаться, или сделать вид, что этого не было.
Точно знаю – он меня не простил. Но вот рассказал ли он Нюре, как я бросила ее, девятимесячную, с размаху на землю?
28 апреля. Нюра вышла замуж. Я не шучу. Вчера вечером она позвонила и сказала так: «Мама, не удивляйся, я приду не одна».
Как будто я еще могу чему-то удивиться!
Через полчаса явилась с худым, высоким парнем. На вид лет тридцать. Глаза – мрачные. Густая черная борода, бритый череп. В руках чемодан и гитара.
– Мама, – сухо сказала Нюра, зрачки ее бегали. – Это Ян. Он будет жить с нами. Считай, что мы поженились.
Я прислонилась к стене, ноги подкосились. Парень угрюмо сказал «приветствую» и прошел на кухню, словно меня и не было. Она собралась последовать за ним, но я прошипела «иди сюда», и она подчинилась. Не потому, что боялась меня, а потому, что не хотела начинать со скандала. Я втолкнула ее в бывший кабинет бывшего мужа и закрыла дверь.
– Это что значит?
– Ничего, – небрежно сказала она. – Что именно тебя интересует?
– Как ты посмела? – задохнулась я. – Немедленно выгони отсюда эту шваль, сию минуту!
– Не подумаю, – громко сказала она. – И не смей со мной говорить в таком тоне.
Я смотрела на нее, она на меня. Лицо ее было похоже на лицо Феликса и так же дышало ненавистью ко мне, жуткой, непонятной ненавистью!
– Ты не должна ни обслуживать нас, ни содержать, – сказала она. – Ян – музыкант, он хорошо зарабатывает. Квартира большая. Папа сюда не вернется.
Последнюю фразу она произнесла с каким-то даже сладострастием, другого слова не подберу. Она отчеканила каждый слог, сделав ударение на «не», словно уход своего отца от меня она, моя дочь, торжествовала как победу.
Тогда я распахнула дверь в столовую и закричала: «Тролль!» Он тут же подбежал ко мне, виляя хвостом.
Собака, ты спасаешь меня. Кроме тебя, никого нет.
Нюра вдруг покраснела и погладила Тролля (обычно она не обращает на него внимания! Это – мое, а стало быть, многого не заслуживает!).
– Успокойся, – примирительно сказала она. – Я не обещаю тебе, что мы заживем, как в раю. Но можно обойтись без ада.
4 мая. Без ада не получилось. Мой зять, кажется, ненормален. Они с Нюрой ночи напролет занимаются любовью с таким треском, звоном и шумом, что притвориться, будто не слышишь, довольно трудно. Что он с ней делает, не представляю. Потом они оба спят до двенадцати. Музыкант он, как я понимаю, аховый: играет на ударных инструментах. Я сказала, что дома прошу не репетировать, так как соседи заявят в милицию и правильно сделают. Нюра тут же возразила, что до десяти часов вечера можно хоть на голове ходить, никто не смеет и пикнуть. Хозяйничаем мы теперь порознь: у нее свое хозяйство, у меня свое. У меня – овсянка, компотик какой-нибудь, омлет из одного яйца с помидором. У нее – зеленые супы не поймешь из чего и окровавленные ростбифы. Сексуальный маньяк ест как слон, несмотря на свою худобу. Глисты, наверное. Солитеры. Откуда у «молодоженов» деньги, я тоже не понимаю. Вполне возможно, что он и зарезал кого-нибудь, ударник этот. В лице у него, кстати, есть что-то от нового русского, только разорившегося, ушедшего в подполье. Новый русский из неудачников. Неврастеник по Федору Михайловичу.