Со мной оставалось не ясно, рентген тоже сомневался. Но тут в далеком военном округе из-за халатности командного состава от прободения язвы скончался солдат срочной службы — не уследили.
И пришла новая разнарядка, меня уже не призывником, но и не солдатом поместили в госпиталь, располагающий современной аппаратурой — зондом.
— Это кабель такой, — авторитетно говорил Кочуев, — с лампочкой на конце, ты его глотаешь, а они на телевизоре желудок видят. Но ты не переживай, это еще не скоро. Я уже третью неделю жду, зонд этот ломается часто, наши не умеют им нормально пользоваться.
Особых лекарств, по словам Кочуева, язвенникам не предусматривалось, врачевали по старинке, диетой, кололи магнезию и витамины, выдавали таблетки: белластезин или ношпу. Лучше было в гражданской аптеке купить самому «Альмагель».
Пока что всех, у кого обнаружилась открытая язва, комиссовали по состоянию здоровья. С зарубцевавшейся же язвой гнали дослуживать.
— Так что не забывай просить таблетки. Будешь у завотделением, жалуйся на боли, — предупредил Кочуев. — А вот принимать их или нет — это твое дело. Мой совет, лучше потерпи до зонда. Вдруг действительно язва — поедешь домой.
Кочуев сразу осудил мой внешний вид — я был в спортивном костюме:
— Пойди к сестре-хозяйке, попроси пижаму, очень ты выделяешься. Нельзя так, тебя должно быть не видно и не слышно, — поучал он. — Ты ведь даже не «дух» до присяги, а «запах». Вообще никто!
Я самодовольно рассказал ему про гитару.
— Ой, не знаю, — с сомнением качал головой Кочуев. — Трудно тебе придется, замучат они тебя ночными концертами…
Потом мы пошли на обед, и Кочуев честно сказал: —Только не жмись ко мне, ладно? Ты заметный очень, а мне это не нужно.
Разумеется, я выполнил его просьбу. Я был счастлив тем, что у меня появился собеседник и добрый советчик.
К моему удивлению, кормили в госпитале прилично. У язвенников были отдельные столы с диетическим питанием. На обед дали вполне съедобный перловый суп, на второе — пюре с сарделькой, на третье — компот из сухофруктов. Хлеба было неограниченное количество, и масла тоже всем хватило. «Деды» изъяли у Шапчука, Игаева и Сопельченко их сардельки и сделали себе бутерброды. Кочуев проявил чудеса маскировочной техники, и на обеде я его просто не заметил. Я, разумеется, не рассчитывал, что после моего предложения: «Угощайтесь», — у меня останется хотя бы половина продуктов, но «деды» забрали всё подчистую, не оставили ничего — ни конфет, ни печенья, и я с грустью подумал, что вот еще один миф развеян. А ведь кто-то уверял меня, что главное — не жадничать, мол, щедрому товарищу всегда достанется его доля…
И насчет гитары Кочуев оказался прав. На концерт приперлись гости из соседних палат. В первую же ночь я до крови растер о железные струны пальцы. К утру я не мог дотронуться до грифа, ударял по неприжатым струнам, перекрикивая гитарную фальшь голосом.
На следующую ночь кошмар повторился, я играл оголенным мясом и орал, заменяя крики боли текстом из песен.
Я пытался хитрить, говорил, что мы, наверное, мешаем ветеранам. Мне возразили, что стены и перекрытия широкие, глушат любой звук, окна, впрочем, можно прикрыть, а «духам» лучше не выебываться.
Я разжился у медбрата пластырем и заклеил раны. Задень под липкой материей вскипели пузыри, которые к ночи раздавились о струны.
Пальцы не заживали и гноились, тогда я отказался от пластыря, днем мазал раны мазью Вишневского и бинтовал. Через полторы недели раны затянулись и кожа на пальцах огрубела.
Несмотря на концертные трудности я почувствовал блага своего положения. Меня никто особенно не доставал, даже кроватей я не застилал, это делал Шапчук, в чем-то раньше провинившийся перед «дедами».
Также я выяснил, что мне повезло и с палатой. Язвенники были своего рода интеллигенцией, незлыми и терпимыми людьми. В других палатах, по слухам, дело обстояло намного жестче.
На первом этаже, в травматологии водилось множество азиатских и кавказских «дедов», отличающихся выдающейся свирепостью. Они пришли из тех казарм, где царствовал какой-то древний племенной страх. В отведенную для ритуала ночь новопосвященных хлестали солдатскими ремнями: шесть ударов пряжкой будущим «слонам» и двенадцать — «черпакам». В «деды» принимали, отвешивая двадцать четыре удара подставному «духу», а будущий «дед» только кричал и корчился, вроде как от боли. Там провинившиеся «духи» ныряли с тумбочки в кружку с водой и, говорят, некоторых вопреки обещаниям не ловили над полом. Это рассказал мне всезнающий Кочуев.
Жизнь госпиталя подстраивалась под армейскую рутину. Подъём был в семь утра. На утреннем построении назначались однотипные наряды. После завтрака я шел на уборку территории и парковых окрестностей госпиталя, сортировал бельё в прачечной — штампованные синей краской простыни, полотенца. Я старался не попадаться «дедам», особенно чужим, на глаза, и большую часть дня прятался в нашем с Кочуевым укрытии, дремал там, облокотившись о стол.
На стариковским этаже было всего человек двадцать. В основном, ветераны грудились в ленинской комнате. Избегая тихих безжизненных шахмат, шумно гремели костями домино, часами выкладывая замысловатые схемы каких-то фантастических трубопроводов. Или включали на полную громкость телевизор с трансляцией заседаний Верховного Совета — ругали Горбачева.
Они бывали любопытны, эти старые военные. Увидев праздно идущего солдата, могли остановить его и одолеть дотошными расспросами. Чтобы избежать объяснений, я брал с собой ведро и швабру, и тогда меня переставали замечать — этот уборочный инвентарь служил надежным пропуском и щитом. Главное было проскользнуть мимо топчущихся стариков, повернуть в соседний флигель, куда ветераны не забредали, пройти до потайного коридора и незаметно свернуть в архив.
По вечерам, после ужина я готовил гитару, учил черноморца Игоря аккордам и пел всю ночь. Рассветная синева ползла в палату, концерт заканчивался, и Шапчук открывал окна, чтобы выветрился табачный дым. С каменной головой я валился на подушку и спал оставшиеся два часа до подъёма. «Дедам» было всё равно, они обычно пропускали построение, валялись до завтрака, потом жрали и отсыпались дальше.
Первую ночь я не мог заснуть из-за того, что железо нестерпимо давило и в спину, и в бока, а если я ворочался, то вся смягчающая прокладка из одеяла сбивалась, открывая холодный металл коечного каркаса. На третьи сутки я засыпал стремительно, будто падал в обморок, и наутро пробуждался в одностороннем параличе, с насмерть отлежанным боком, ватной рукой и ногой, и полдня ходил, погруженный в радужное наркозное состояние то ли полусна, то ли грез наяву.
Я пытался перенять у Кочуева основы маскировки и послушно поменял спортивный костюм на пижаму.
Кочуев также посоветовал мне найти какую-нибудь книгу:
— Только по-честному, полностью погружайся в чтение. Будешь халтурить, о «дедах» думать и ссаться — они сразу тебя почуют и на твой страх придут. А место это тихое, незаметное. Жалко, если засветится…
На полке среди откровенно скучных «Уставов» и «Конституций» я нашел потрепанный «Учебник сержанта мотострелковых подразделений» под редакцией генерал-майора Т. Ф. Реукова и в свободное время прилежно читал его: «Ориентироваться на местности — это значит определить стороны горизонта и свое место относительно окружающих предметов и элементов рельефа, выбрать нужное для движения направление и выдержать его в пути».
На пятый день я, наконец, попал к заведующему гастероэнтэрологическим отделением Руденко, усатому, краснощекому подполковнику. Широкой и жесткой, как весло, ладонью он тыкал мне в живот и участливо спрашивал: «А здесь болит?» — так что я даже не врал, когда отвечал: «Очень».
Руденко нависал надо мной, и я видел в распахнувшемся вороте его рубахи круглую и розовую, как женский сосок, родинку, прилепившуюся тонкой ножкой к багровой крепкой шее.
Подполковник изучал мою карточку и говорил, что рентген обнаружил «видоизменения в луковице двенадцатиперстной кишки и, предположительно, язвенный рубец», и заверял, что как только починят зонд, мне поставят точный диагноз.