До тех пор, пока наркотик не был готов, Шведов с несчастным лицом метался по соседней комнате, обхватившись руками, раскачивался на стуле, но молчал. Потом все они собрались в спальне, укололись, зашторили окна, разлеглись на диване и полу и прикрыли глаза полотенцами. Феликс уколол себя последним, как капитан корабля, погружающегося в пучину кайфа.
– Закрой, пожалуйста, дверь и выключи радио, – попросил он меня слабеющим голосом.
Газету я презирал. При коммунистах я бы ни за что не пошёл туда работать, да меня бы и не взяли. Но после появления всяких
"взглядов-видов" многое изменилось. Можно стало выбирать, что нравится, а говорить, что думаешь. Газетчики соревновались в нехитром деле злословия на заданную тему, едва поспевая за московскими образцами, быстро раздувались от самомнения и лопались как пузыри. Сейчас невозможно вспомнить не только местных, но и столичных героев того времени, хотя прошло совсем немного лет. И это хорошо.
Кругом развелись какие-то кооперативы. Почти каждый человек был членом кооператива или сам себе кооператив. Потом пошли биржи.
Каждый был членом биржи или самой биржей. Актеры, журналисты, учителя, учёные, кто побойчей, звонили куда-то и предлагали кому-то вагоны никеля, цистерны красной ртути, моржовые члены, мамонтовы бивни… Никто никому не отказывал и почти никто ничего не покупал, и все были возбуждены. Государственные деньги раздавались легко, толстыми запечатанными пачками, не входящими в карманы. Один кооператив продал за границу целый состав государственных танков и был разоблачен. Один мой знакомый (он же кооператив) продавал в
Израиль бросовые бычьи пенисы с местного мясокомбината – как прекрасный собачий корм. Это были всё цветочки.
Деньги валялись повсюду, никто не хотел напрягаться работой, поскольку рядом, только что, сосед нечаянно, сдуру, загреб целое состояние. Все притворялись страшно активными, озабоченными и компетентными, строили из себя американцев, а на самом деле грезили и воровали. И вот всё кончилось.
Я работал /арт-директором/ рекламного агентства "Третий кит", составлял какие-то филькины грамоты с перечнем наших мнимых услуг и более чем реальных расценок, делал умный вид, иногда сочинял какой-нибудь текст типа "Третий кит – на нём бизнес стоит"… И вот мои филькины грамоты, проходившие на ура почти нечитанными, так что неловко было брать деньги, стали вызывать у директоров-заказчиков глубокую задумчивость. Из десятка наших услуг они стали выбирать одну-две подешевле, например, значок и наклейку, потом отказались и от этого. Всё кончилось везде одновременно. Наши заказчики перестали быть вальяжными американцами, оказались безнадежными должниками или встревоженными банкротами. Из офиса с кондиционерами, рыбками и жалюзи мы съехали в комнату без мебели, с облупленным потолком, потом в двухкомнатную квартиру на окраине города. Раньше я высыпал зарплату перед женой на диван бесформенным ворохом, из перевернутого дипломата, предварительно отложив в карманы пару плотных пачек.
Потом вместо зарплаты стал приносить какие-то пайки, полученные по бартеру: головки сыра, брюки, видеокассеты. Наконец совсем перестал что-либо получать, одалживал у соседа "Приму", собирал с друзьями окурки в полиэтиленовый пакет, деликатно идя поодаль как "властитель дум". Что было то было. Наш "Третий кит" сдох. Я остался без квартиры и жены и пришёл наниматься в газету, презираемую всей душой.
/Президент /Китаев меня немного знал. Он получал от меня задания на рекламные статьи и нелегальную зарплату, которая не уступала его жалкой получке комсомольского корреспондента. Теперь он был босс и хозяин собственного предприятия, самой большой /независимой
/областной газеты, и мы были на "ты".
Кабинет Китаева был большой, свежеотделанный и красивый. Почти как мой кабинет в агентстве. Слева от стола стоял огромный, в человеческий рост настоящий карандаш с надписью "Комсомольцу – 50 лет", на шкафу – макет самолета, самовар, картина – тоже чьи-то подношения. На обширном лакированном столе Китаева, между дорогим письменным прибором и телефоном, лежала граната Ф-1 – лимонка, разумеется, ненастоящая. "Бумбараш, сквозь твою гранату луну видать,
– " вспомнилось мне. А справа от стола стоял мешок с кофе и лежали две автомобильные покрышки. В своем величественном виде Китаев напоминал английского лорда, заседающего на мешке с шерстью. "Все крупные современные состояния нажиты бесчестным путем, -" вспомнилось также мне.
– Ты у нас уже печатался? – для чего-то уточнил Китаев после вялого рукопожатия.
– Пара рассказов в рубрике "Мастер-класс".
(Между прочим, эти рассказы протолкнул Стасов, без которого я не увидел бы своих текстов в типографском виде.)
– Значит, мы тебя открыли… – задумался Китаев. – И о чём, к примеру, ты мог бы у нас писать?
– О театре, о музыке… О культуре.
Произносить последнее слово было особенно неловко.
– Культурный обозреватель, – дооформил мою мысль Китаев. -
Хорошо. Иди за машинку и работай.
– А заявление? – удивился я.
– Потом, – отмахнулся /президент./
/- /Я тут принёс диплом…
– Он мне на хер не нужен… Кстати, – напутствовал он меня уже в двери, – с Феликсом садиться не советую. Он тебя испортит.
Мы с Феликсом сидели в комнате 13. Эту комнату, как все большие помещения в "Комсомольце", называли "тюрьмой народов". До приватизации здесь располагалась художественная библиотека, служила даже штатная библиотекарша, которую потом перевели в отдел рекламы.
Библиотеку ликвидировали, а книги стали распродавать по бросовой цене, указанной на обложке – раз в десять дешевле реальной. За одиннадцать рублей я купил пару томов "Всемирки", что-то из Золя, откопал даже "Путешествие на Галапагосские острова" Германа Мелвилла.
Всё лучшее к тому времени было уже распродано, и всё равно стеллаж, разделявший комнату пополам, был в несколько рядов заставлен пыльной советской литературой, иногда прелюбопытной:
"Пламенные женщины Революции", "По долинам и по взгорьям",
"Кочубей", "Трудно с тобой, Колька", Карл, разумеется, Маркс и
Владимир, конечно же, Ленин. Сохранилось полное собрание сочинений
Сталина, последний том которого не был выпущен из-за кончины автора.
Большая Советская энциклопедия имелась даже в двух вариантах, архаичном, сталинском, темно-синем, и брежневском, темно-бордовом.
Количество томов энциклопедии быстро убывало, пока мы не заметили, что их таскает некто Лешаков. Он носил их в ближайший магазин и выменивал на водку у продавщицы-библиофилки. Это было особенно возмутительно, поскольку Лешаков не сидел в нашей "тюрьме народов" и не имел на эти книги даже территориального права. После этого я понял, что моя кристалльность неуместна, и унёс домой всё, что осталось более-менее осмысленного: переписку Шиллера, ирландские саги, "Сентиментальное путешествие" Стерна…
И всё же, книг оставалось настолько много, что они продолжали закрывать наши столы от обозрения плотной баррикадой с узенькими амбразурами межъярусных зазоров. Нас при входе не видел никто, но мы видели всех и успевали спрятать под стол бутылку, стакан, косяк, все что угодно – кроме запахов.
Была там ещё одна книга, которую я листал с каким-то кладбищенским любопытством: "Энциклопедия советской литературы" 1968 года. Тысячи фамилий, биографий, названий, которые ни о чём не говорят. Не скажут никогда. Тонны и тонны бумаги, армии редакторов, корректоров и рабочих, армады станков, стотысячные тиражи, премии, дачи, льготы, пленумы, интриги, инфаркты… Где они все? Хоть одна их строчка? И между ними, как засушенные цветки между страниц забытой книги, юные тогда бунтари: Аксенов, Евтушенко, Вознесенский.
С осторожными оговорками, но тоже свои среди своих. Как они умудрились попасть в это сонмище недочеловеков в свои двадцать с небольшим, когда нынешние вундеркинды даже близко не подходят к славе? Это была какая-то история Средних веков, египетские папирусы, надписи на глиняных табличках.