Оказывается, они так никуда еще и не позвонили, а точнее не дозвонились. Однако нужного ему врача-лаборанта, которую звали Лена
Маслова, на работе еще не было. Она как всегда опаздывала. Когда-то, до замужества, она была просто образцовым сотрудником, но после того, как родила ребенка, кардинально изменилась. Она, в подростковом возрасте совершенно на дух не переносившая маленьких детей, внезапно оказалась сумасшедшей матерью. Теперь все ее мысли были только дома с ребенком, за время работы много раз звонила домой, узнавала у бабушки, да как ребенок поел, да как покакал, да как спать легли, да как погуляли, а главное ежедневно опаздывала на работу и всегда пыталась свалить с работы пораньше. Естественно, при малейшей возможности, брала больничный по уходу. Заведующая лабораторией долго терпела, наконец, вызвала ее и сделала замечание, на что та с искренним изумлением ответила: "Вы не понимаете: у меня же ребенок!" – "Ну, и что? – у всех дети! Не можешь нормально работать – сиди дома!" Лена оторопела. Ей совершенно не приходило в голову, что вопрос может стоять так жестко – ведь в мире нет ничего важнее ее ребенка. Ну, поговорили они, и что? Ничего не изменилось.
Все продолжалось по-прежнему. Впрочем, Борисков как человек женатый и детный, на такие вещи не раздражался, относился к этому спокойно.
Это был один из естественных и терпимых женских психозов. Так его жена Виктоша, в общем-то в этом плане очень спокойная, вдруг едва замечала у Олега сопли или кашель, тут же начинала носится по дому и причитать, при этом пеняя Борискову: "Ребенок тяжело болен, а ты ничего не делаешь! Ничего себе врач!" Интересно, что со старшей их дочерью, Лизой, ничего подобного никогда не было. Впрочем, Лиза вообще росла здоровенькой. Олег, напротив, чуть что – сразу сопли до колен.
Борискову в принципе было все равно, ходит Маслова на работу и ли не ходит, ему нужен был анализ Златогонова и немедленно. Златогонов тоже был чей-то ребенок, и у него была мать. И вопрос стоял о его жизни. Однако, поняв, что ждать бесполезно, Борисков попросил позвонить ему, как только получат результаты, и покинул лабораторию.
Потом он взял свою папку с историями болезней, стетоскоп, тонометр и пошел на обход. В первой палате лежало четыре человека. Студентка, поступившая накануне с отеком Квинке после употребления на вечеринке какого-то джина в банке по названием, кажется, "стамеска", спала даже под капельницей. Борисков не стал ее и будить. У нее все уже было хорошо, отек почти полностью сошел. Пусть спит. Но на соседней кровати лежала глухая старушка, которой нужно было орать на всю палату. На любой заданный вопрос она обязательно переспрашивала:
"А?" Слуховой аппарат у нее, кстати, был, но она им по неизвестной причине не пользовалась. Впрочем, у старушки тоже все было хорошо.
Давление и сахар крови были стабильными. Третья больная, только вчера пришедшая в себя, смотрела Борискову в глаза, будто что-то ждала. Кровать у нее была завалена книгами и журналами по целительству. Один журнал, как успел отметить Борисков, был из тех, которые "заряжены" колдунами и экстрасенсами и которые нужно прикладывать к больным местам или класть под подушку. Впрочем, иногда действительно были ситуации, когда хотелось сказать:
"Идите-ка вы к какой-нибудь бабке!" Спросил ее: "Ничего не болит?
Глотать можете? Хорошо. Если все будет гладко, в пятницу – домой".
Четвертая больная где-то ходила. Борисков пошел на пост, узнать, куда она пропала.
В это время с кафедры на отделение подошел для консультации доцент
Минкин Николай Борисович, полный невысокий мужчина, лет пятидесяти пяти, и тут же прицепился к Борискову с вопросами, кто сколько получил в этом месяце зарплату. Человек он был скользкий и очень хваткий на деньги. Любимые присказки его были типа: "Лучше маленькие три рубля, чем большое спасибо", "Спасибо в рот не положишь" и т.п.
Никогда Борисков как-то в своей жизни не встречал, чтобы настоящий профессионал говорил что-либо подобное и столь пошлое, а этот говорил. Как человек Минкин был по жизни в общем-то говенный, да и врач, говорили, так себе. Впрочем, Борисков других никогда старался не оценивать, но кого-нибудь из своих людей лечиться к нему никогда бы не послал. Не доверял. Обдерет, и ничего не сделает. Минкин как-то рассказывал, что когда он в молодости работал в Латвии, местные крестьяне всегда платили врачам за лечение. Это было своего рода ритуал, установленный порядок. Не заплатить врачу считалось неприличным. Неоплата лечения, по их мнению, заведомо вела к плохому результату. Там так было принято испокон века. Хоть что-то да заплати. Минкину тот порядок очень понравился и он часто его вспоминал. Теперь он что-то начал говорить Борискову про деньги, что-то там ему не доплатили или кому-то заплатили больше, чем ему.
Борисков насилу от него отделался, сказав, что ему срочно нужно идти на обход.
Потом Борисков зашел во вторую палату к журналисту Евгению
Петровичу Поплавскому, поступившему в отделение с пневмонией три дня назад. Небритый по последней моде Поплавский лежал в отдельной палате, обложившись газетами. Ему привозили, наверное, все, выходившие в городе более или менее крупные издания. Он был довольно известный журналист со всеми типичными журналистскими прибабахами, типа "могу любого обосрать с головы до ног". Заведующая отделением предупредила Борискова, чтобы он был с Поплавским поосторожнее, а не то вдруг выйдет статейка "Доктор Ужас в клинике смерти" и уже всю оставшуюся жизнь не отмоешься.
Поплавский начинал "греметь" с конца восьмидесятых, но за годы перестройки Россия настолько ему осточертела, что он какое-то время даже жил в Германии, но там ему отчего-то не понравилось. Он как-то говорил, когда приехал назад: "Германия – не для русских, она – для турок. А наша Россия все-таки – хоть сколько-то, хоть на чуть-чуть, но для русских, хотя бы, даже если пусть только по языку". Не исключено, причиной такого неприятия Германии могло быть какое-либо случайное происшествие или житейская ситуация. Так бывает: вроде и город хороший, а если тебя там обворовали или обидели, то навсегда остается против него предубеждение. Один знакомый рассказывал, что в
Германии прямо возле дома, где они с женой остановились, чуть ли не прямо у них на глазах немцы зарезали эфиопа, и он сам не раз видел, как большими группами ходили по улицам бритоголовые. Они хрипло орали "хайль" и вскидывали руки в фашистском приветствии, а полиция ехала рядом и им не мешала.
Однажды, будучи по каким-то делам в Италии, Поплавский встретил там одного типа, который уехал из России еще в самом начале девяностых. Жизнь его по большому счету не удалась, и ему нужно было кого-то в этом обвинять. До отъезда из страны он был преподавателем какого-то гуманитарного ВУЗа, а вот чего он там преподавал – Бог ведает. Уехал и уехал, но он почему-то всегда искренне радовался неудачам России, и если там случалось что-то плохое, непременно злорадствовал: "Я же говорил, что они там полные придурки!", любые же ее успехи выводили его из себя: "Просто повезло!" Он считал, что во всем виновата его родина, сделавшая его таким, каким он был. Он в принципе ненавидел все русское и всю эту страну, по любому поводу говорил: "В этой поганой стране…" Он так глубоко и яростно ненавидел покинутую им страну, что этому наверняка должна была быть какая-то серьезная причина. Но, в конечном счете, мечта его сбылась, и он жил на Западе. Когда Поплавский встретил его в Риме, он пил воду из фонтана (говорят, если набирать в струе, то там она чистая), потихоньку освоился, где-то подвизался на полубесплатных работах просто за еду. Надо сказать, со стороны вид у него был довольно жалкий. Он представлял собой что-то вроде интеллигентного бомжа.
Сбежав в самый разгар кризиса начала 90-х, он до сих пор оставался под тем же впечатлением нищей и убогой страны, которую когда-то покинул, и был абсолютно уверен, что все там так и осталось, поэтому ко всем встречаемым соотечественникам относился со снисхождением.