(К слову скажем, что пьянство
национальная болезнь русских — окрашено совершенно иными тонами. В отличие от наркомана, пьющий человек вовсе не ищет ухода от мира — но жаждет преображенья реальности, ее просветленья, возгонки в иное и лучшее качество. Хмель в первой фазе своего действия как бы повышает степень бытийности человека, приоткрывает нам, захмелевшим, высоты и бездны — но тут я отсылаю читателя к бессмертной поэме В. Ерофеева “Москва-Петушки”.)
Другая беда человечества — СПИД. Но это ведь тоже, по сути, отсутствие воли к бытийности, нежеланье бороться за жизнь и нести ее тяготы — только выражается это на бессознательном, клеточном уровне. Иммунодефицит есть согласие человека погибнуть, его нежелание и неспособность бороться с “чужим” — за свое суверенное бытие
.
Думаю, этот тип отношения к бытию начал формироваться пятьсот лет назад. Тысячи переселенцев, покинувших земли отцов и переплывших Атлантику в поисках Нового Света — искали, конечно, не света, а золота. Колумбово плаванье 1492 года положило начало всемирному эксперименту, великой селекции — то есть отбору поклонников золотого тельца.
Но когда человек покидает отчизну не ради спасения жизни, не ради свободы своей и свободы детей — а ведь в эпоху великого переселения рабства в Европе уже не осталось: зато в вожделенной Америке оно еще как процветало! — когда человек оставляет отеческие гробы (эти “животворящие святыни”, по пушкинскому выражению) просто ради того, чтобы где-то, вдали от родины, разбогатеть — он совершает особый метафизический выбор.
Рождение наше и наша, еще предстоящая, смерть, и та жизнь, что лежит между ними — событья великого смысла, И место, и время рождения нашего есть не просто случайность, но — я верю в это — есть результат предбытийного выбора нашей души. Еще до того, как родимся, как явимся “быть”, мы уже выбираем: где, в какой точке мира, в какую эпоху, в каком языке и народе и в каком человеческом облике нам предстоит воплотиться? Где мы взрастим то зерно бытия, что вручено нам от Бога? И где мы умрем — чтоб затем возродиться для новой, уже беспечальной и радостной жизни в Божественной Истине?
К тому же, акт выбора родины не есть событие одномоментное, утонувшее в дебрях былого и потерявшее там, за давностью лет, актуальность — но это есть непрерывное, страстное, личное волевое усилие, непреходящий и творческий акт длиной в целую жизнь. Как я есть человек, лишь поскольку стремлюсь стать человеком — так и родина мне дана лишь постольку, поскольку душа моя к ней стремится и жаждет ее обрести.
Кто же я буду, когда откажусь от задачи взрастить свое личное бытие в той точке мира и в тот промежуток истории, что был избран моей до-бытийною и до-временной сутью? Ведь я нарушу, ни много ни мало, предвечный порядок вещей, откажусь от обета, совершу акт предательства — и в первую очередь предательства по отношенью к себе самому. Рожденье на родине и в народе отцов есть не просто случайность — но есть порученье, которое нам надлежит исполнять.
Поэтому долгий процесс становления, укрепленья и процветанья Америки есть, в своей онтологической сути, — история величайшей и з м е н ы.
Предвижу серьезное возражение: как быть с американскою литературой? Как мог народ, совершивший метафизическую измену, произвести культурный феномен такой мощи?
Но обратите внимание: большинство из великих писателей-американцев были, по взглядам своим и по творческим устремлениям, — антиамериканцами. Они жили, творили и думали — как бы против Америки, против потока американского массового сознания, против “великой американской мечты”. Нет ни одной из великих культур, творцы которой находились бы в столь напряженном, принципиальном противоречии с тем народом, из недр которого они вышли. Может быть, именно это противостоянье художника с национальной средой, с ее устремленьями и идеалами — и вызвало творческий всплеск такой силы. Так, именно ветер, задувающий против теченья реки, поднимает наиболее высокую и крутую волну.
О чем горевал Генри Торо — в своей страстной проповеди, прозвучавшей на весь мир с берегов Уолденского пруда? О том, что его соплеменники и современники живут искаженной, неправильной жизнью — и поэтому призывал всех вернуться к природе, почувствовать снова гармонию Божьего мира.
Почему самый любимый в России
американец, Эрнест Хемингуэй, так рвался вон из своей страны, так мало в ней жил — и лучшие, вдохновеннейшие страницы посвятил не Америке, а Парижу, Испании, Кубе?
Почему знаменитый роман Фицжеральда “Великий Гетсби” был поначалу принят в штыки американской критикой и читателями? Не потому ли, что этот роман — о крушении американской мечты, о соблазненности человека обманчиво-привлекательной пустотой?
О чем антиутопия Рея Бредбери “451о по Фаренгейту”? О том, что случится — нет, что уже происходит — с опустошенной душою Америки…
Или вспомните, как скрывается в синей пучине символ Америки, китобоец “Пекод”, протараненный Божьим бичом Моби Диком — и как грот-стеньга китобойца с плещущим американским флагом навсегда тонет в бездне. Что разумел пророк Герман Мелвилл — что он хотел показать сей трагической аллегорией?
А откройте роман Томаса Вулфа “Домой возврата нет” — самый его финал, главу “Символ веры”. Цитирую: “Я думаю, враг наш один: себялюбие и неизбежная его спутница — алчность.(…) Думаю, это он украл у нас нашу землю, поработил наш народ,.. осквернил чистые истоки нашей жизни… Оглянитесь вокруг и посмотрите, что он натворил”. Томас Вулф писал эти строки, полный надежды и боли, заклиная Америку не доверяться и не сдаваться Врагу — но надежды писателя, кажется, не оправдались.
Но авторитетней, весомее всех высказывался — от лица американцев и одновременно против них — великий Уильям Фолкнер. Весь его путь — путь коренного южанина, фермера, человека души, сердца и памяти — был протестом против соскальзывания Америки в бездны бездушного предпринимательства, пустоты и комфорта. (Фолкнер, кстати, принципиально не пользовался кондиционерами, говоря, что он презирает тех, кто “боится погоды”.) И творчество Фолкнера, и сама жизнь отшельника из городка Оксфорд были антиамериканскими, отвергавшими многое из того, чем гордилась, чему поклонялась Америка. Одиночество вместо “паблисити”; углубленный анализ души — вместо всеобщей бездумной погони за миражами успеха; укорененность и тяга к земле — посреди общей прельщенности благами цивилизации.