Все это были правильные и красивые слова. Такие же красивые, как она сама, и слова эти сопровождались сияющей, мягкой, как масло, улыбкой. За то, что она разрешила называть себя просто Гиной, я была ей даже благодарна. И как раз в эту минуту — никто, наверно, не поверил бы, если бы я рассказала об этом — судорога свела мне рот. Честное слово, судорога.
Я хотела ответить. Хотела ответить хотя бы на улыбку, просто из вежливости. Хотя бы ради отца, но вдруг почувствовала, как мой рот начал судорожно кривиться. С испугом я вспомнила случай в больнице, когда у одной больной свело половину лица.
Пока я старалась совладать со своим лицом, в комнате царило молчание. Кому же было говорить, если настала моя очередь, а я ее пропустила. Наконец, мачеха заговорила сама:
— Юло уже показал новое платье, которое я для тебя сшила? — Я все еще не могла справиться с моим ртом и горлом, и только посмотрела на отца — этого самого Юло.
Отец извинился: — Нет, еще не успел. Мы ведь только что пришли. Ты покажи сама, — и, обращаясь ко мне, добавил: — Я уверен, ты будешь довольна. Гина просидела над ним вчера до поздней ночи. Хотела непременно дошить к твоему приходу. Иди, принеси его из шкафа.
— И сразу надень, — посоветовала мачеха, — может, придется что-нибудь переделать. Я его шила почти на глаз, по твоему старому школьному платью.
Хорошо, что можно было двигаться. Стенной шкаф оказался на прежнем месте. Новое платье висело в нем первым. Оно было совсем как из кино. Какой-то воздушный туман вечернего неба. С бархатистыми бутончиками. Все это реяло над хрустящим чехлом из тафты. У меня дрожали руки, когда его натягивала. В талии что-то затрещало, но, к счастью, не порвалось, и когда я вышла и остановилась посреди комнаты, мачеха воскликнула: — Великолепно! Я не думала, что получится так удачно! Как влитое! Великолепно!
Я подошла к зеркалу. Из него смотрела на меня побледневшая девушка, с тонкой осиной талией, в невероятно нарядном платье и с глазами, готовыми одновременно засмеяться и заплакать.
Я покружилась перед зеркалом. Вот оно, платье моих далеких детских снов! Но что-то мешало мне радоваться.
Я еще и еще раз повернулась перед зеркалом и неожиданно поймала себя на мысли: наверно, мне следует поцеловать ее за это? Эта мысль показалась мне такой пугающей и нелепой, что я только смогла еще раз с шуршанием покрутиться перед зеркалом, слезы, казалось, были готовы одержать верх. Наверное, я продолжала бы вертеться перед зеркалом как волчок, если бы мачеха не спросила:
— Ну, нравится?
— Красиво, — ответила я, — только что с ним делать? — Тут я увидела в зеркале папино лицо и поняла, что он совсем не доволен мной. Но мачеха и бровью не повела и торопливо пояснила:
— Понятно, что ты не знаешь. Видишь ли, это вечернее платье для молодой девушки, такой, как ты. Дело в том, что мы с твоим отцом решили в субботу устроить небольшой семейный вечер. Пригласили избранных гостей. Для большого количества гостей здесь слишком тесно. Некоторые вещи нам так и так придется вынести. Это мы устроим. Я уже придумала, как все это будет. Во всяком случае, место для танцев мы освободим. Не правда ли, тебе ведь хочется потанцевать? Хватит хмуриться. Смех красит любую женщину.
Веселиться и танцевать?! В комнате, где совсем недавно страдала и умирала моя бабушка! Я не понимала, почему они не могли оставить меня пожить у тети Эльзы.
— Ты ведь любишь танцевать? — допытывалась мачеха. Она стояла теперь рядом со мной перед зеркалом. — Ах, да что тут спрашивать. Все девушки любят танцевать. Я ведь тоже была девушкой, и совсем не так давно.
Тут она быстро, через плечо, взглянула на моего отца.
Когда мы вот так, вдвоем, стояли перед зеркалом, она такая сияющая, почему-то очень счастливая, готовая танцевать и смеяться, а я бледная, равнодушная и хмурая, то, по правде говоря, она была больше похожа на юную девушку, чем я. Так я ей и сказала:
— Но вы и сейчас, как девушка.
Она звонко рассмеялась, словно мои слова доставили ей большое удовольствие, и закружила меня по комнате. Мне пришлось прибегнуть к маленькой лжи, сказав, что пострадавшая во время автомобильной аварии нога все еще дает себя знать. Она тотчас оставила меня и, смеясь, прыгнула к отцу на колени. Так началась наша новая, совместная жизнь.
ВОСКРЕСЕНЬЕ...
Пожалуй, я была бы даже рада, если бы смогла в чем-то упрекнуть мою мачеху. Тогда я не чувствовала бы себя таким неблагодарным и несправедливым щенком. Но мне было решительно не в чем ее упрекнуть.
Везде и во всем она желала мне только добра. И при этом удивительно точно знала, что именно для меня хорошо. Во всяком случае, она была уверена, что знает это гораздо лучше, чем отец. Они то и дело спорили об этом. Отец, например, считал, что мне совсем не обязательно выходить к гостям, которые бывали у нас дома довольно часто. Тем более, что мне они не доставляли никакого удовольствия. Но мачеха утверждала обратное. Во-первых, я сама не знаю, чего хочу. Во-вторых, смена обстановки мне совершенно необходима, потому что до сих пор я жила в особых условиях.
Ох, уж эти «особые условия»! Как назойливо часто о них велись разговоры, и как я их возненавидела. Да, именно возненавидела. Я не стану искать более мягких слов для определения чувства, охватывавшего меня всякий раз, когда мачеха Гина начинала словно бы извиняться за меня перед своими гостями или даже перед отцом: мол, такой уж я человек, и виной тому особые условия, в которых я выросла. А я все больше замыкалась в себе.
Труднее всего было в тех случаях, когда я, получив от нее подарок, не выражала бурного восторга и тут же не бросалась к ней на шею. А на первых порах я получала подарки очень часто. Но я ни разу не сумела поблагодарить ее так, как следовало и было бы естественно.
Таким образом, сложилось совершенно ненормальное положение: я стала бояться мачехиных подарков. Чем красивее и дороже они были, тем больше.
Кстати, моя мачеха никогда, никого и ничего не осуждала. Просто рассказывала, как всегда легко и быстро, как было бы лучше и правильнее поступить в том или ином случае и как бы она сама хорошо разобралась в той или иной обстановке. Иногда создавалось впечатление, что она раскрыла какую-то большую всемирную ошибку, а секрет ее исправления держит про себя. Нередко в таком тоне она обсуждала даже шаги правительства. И если я пыталась ей возражать, она делала испуганное лицо и говорила с наигранной уступчивостью: «Разве я сказала что-то неправильно? Ну, конечно же, ты, как комсомолка, разбираешься в этих делах лучше. Где уж нам с папой все это понимать». Последнюю фразу она обязательно добавляла, даже если папа и не присутствовал при нашем разговоре.
Ко мне мачеха не придиралась. Она меня только хвалила. Хвалила даже за такие ничтожные, а иногда просто неуместные поступки, что волей-неволей появлялось чувство, будто со мной не все в порядке. Она хвалила меня даже за тройки, которые я опять стала получать. А ведь если человека хвалят за тройки, значит, считают, что при его способностях естественно было бы получать двойки.
И воспоминание о бабушкином ворчании и скупых похвалах становилось для меня с каждым днем все дороже. Моя мачеха никогда не ворчала. Для этого она была слишком веселым человеком.
Единственное, чем мачеха привлекала, была работа. Сама она была очень деятельна. Постоянно чем-нибудь занималась. Часто несколькими делами сразу. В те времена я постигла особое искусство: заканчивать дела, которые я не начинала. Кстати, платья нам обеим мачеха шила сама. Она делала это замечательно. Потому, наверно, ее подруги, и подруги ее подруг так надоедали ей своими нарядами. Отцу это вовсе не нравилось. Но мачеха только смеялась и утверждала:
— Лишняя копейка всегда пригодится, в особенности, если в доме две взрослые женщины, которые хотят быть элегантными.
Я все-таки не настолько глупа, чтобы не понять этого намека. Поэтому я изо всех сил старалась не выражать недовольство, когда мачеха без конца обращалась ко мне: