Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но в «Эмблематике» я взываю к высшей действительности, а не к имагинативной только; и эта «действительность» в терминах антропософии — стоящие за имагинацией инспирация и интуиция; их-то, не разглядывая по существу, в данном месте «Эмблематики» и называю я корнем построения самих действительностей (символизаций); и этот корень — деятельность в разглядах «Эмблематики»: «Возвращаясь к деятельности, мы узнаем ту самую действительность, от которой когда-то уплыли» (там же).

Это «когда-то уплыли» — значит: когда-то божественность нашего «Я» отделилась от божества; а потом и пала. Моя деятельность — сфера инспиративных и интуитивных миров: «Она сама — живой образ, неразложимый в терминах; но мы мыслим в терминах; и потому-то наши слова о деятельности — только символ» (там же).

И я употребляю слова «только символ» до Штейнера: в бытность свою символистом и только символистом; но выражение «только символ» вскрыто в конце «Эмблематики» перечислением градации символизмов («символизаций»), лежащих в Символе, как знаке абсолютного предела; но сфера та в терминах Штейнера вскроется в конце седьмой вселенной; мы же — в четвертой, где и Символ дан: только в символизациях.

С моей точки зрения, и до-антропософской, и антропософской, само духовное знание — «только символ», или — символизация небольшого отрезка будущего пути нас всех: от Земли к Вулкану; мой вскрик под Штейнером означал методическую поправку — к Штейнеру же; я хотел ею сказать: «Да и вы сами — только о символе в моем смысле; я же под символом никогда не разумел „общих“ понятий рационализма, в их гетерогенном употреблении в качестве аллегорий». Действительность моего поправочного вскрика относилась 1) к опасностям понимания антропософии вне символизма, 2) к соседям — «друзьям», в эти годы держащим меня в покаянном настроении относительно моего якобы былого символизма, грехи которого мне-де надо отмаливать.

Разумеется, никто ничего не понял: ни оскорбленные «дерзостью» моего поправочного крика друзья, ни добрая графиня Калькрейт, отнесшая вскрик к барометру, ни мадам Штейнер, поднесшая мне фикцию успокоения (Штейнер-де говорил о другом символизме); и, разумеется, сам Штейнер не только не обиделся, но, думается, симпатично отнесся (он хорошо меня знал в «покрике»); и он знал, что «вскрик» не имеет никакого отношения к коренному расхождению с ним.

Мой вскрик 1915 года имел другое значение: предупреждение, как бы кто-нибудь не вскричал от нажима на него рационализмом антропософии (т. е. вне символизма); и этим кто-нибудь оказался опять-таки — я: в 1922 году, когда «перманентно давился заглотанной тряпкой — грязной и пыльной».

Эта грязная и пыльная тряпка — антропософский рационализм: тут уж приходится вскрикнуть: «Дайте хотя бы „только символ“ вместо пылей этой тряпки!»

Я, символист, и я, антропософ, — не был двумя «Я», но — «Я»; «антропософ» сделал выводы из до-антропософской позиции; повод — ХХХIII курс, читая который Штейнер с особой подчеркнутой значительностью глядел на меня как бы жестом своим через головы слушавших мне именно его подавая: я так и принял его — из рук в руки: для вывода; вывод — книга «Штейнер и Гете».

Все это считаю нужным сказать, — вот почему: — в проблеме жизни я изучал градацию социальных и мировоззрительных крахов; не люди проваливались (они были ценнее и лучше собственных «мировоззрений», их облекавших в рога, бычьи морды и прочие маски); маски надетые — предрассудки; пока они — удел личности, они безобразят личность, а не индивидуальное «Я»; но в социальном сплетении, в обществе, рост предрассудков — невероятен; в нем каждый, отдельно взятый, надетый лишь маской на «я», вплетает уже весь Индивидуум; общественные коллективы суть коллективы равнения всех предрассудков в единую линию ужасной чудовищности; коллективы, в таком равнении взятые, — кладбище ценностей; оформление из личной платформы становится, так сказать, железнодорожной платформой, поставленной на неизбежные рельсы; а «я», сидящее посредине платформы, становится пассивно увозимою кладью в места, куда… «Макар телят не гонял». Трагедия людей внутри коллективов: разъезд платформ или разрыв ценных «индивидуальных» связей по воле «платформы». «Хотел бы дружить, да… платформа увозит». Или же: не разъезд платформ, а — железнодорожная катастрофа с уже не расхождением, а с ударами друг друга: порой… до смерти.

Разъезд «платформ» — неволен; в случае стояния платформ рядом меж ними развивается общественность: в росте химических процессов и с выделением… вони.

На протяжении 30 лет я имел пышный опыт зрелища разложения утопий и коллективов; коллективы менялись, а причины разложения оставались теми же. Напоминаю себе, что действительность разрыва отношений с рядом любимых (и где-то еще любящих) друзей — не действительность охлаждения потенций связи от «я» к «я», а — криво растущая и слепо несущая «я» платформа; таковы мои действительные охлаждения: с Мережковскими, Блоком, с С. М. Соловьевым, с Рачинским, с Бердяевым, с Морозовой, с А. А. Тургеневой, с Эллисом, со сколькими еще! Платформа, слепо растущая вопреки индивидуальному «я», протянутому дружески к индивидуальному «Я», перерастала рост отношений от «Я» к «Я»; и — неизбежные: железнодорожный разъезд, железнодорожная катастрофа.

Железность — карма «общества»; но «общество» само — карма: дурная карма; и мы изживаем ее в форме теперь уже мирового кризиса. Напоминаю: «общественное мнение» назвал раз Штейнер — паразитирующими в нас личинками «злых», т. е. отставших, духовных иерархий.

Одно время хотел я воскликнуть, что волю «интер-индивидуал», если «интер-социал» так плох в нас; но социал и индивидуал — то же самое: он — социал-индивидуал; вся суть в «интер», ужасно понятном; это «интер» — между-лежащее: не соединяющее, а мешающее соединению, оно лишь сополагает, нумерирует в дурной бесконечности линейных точек, не слагающих жеста фигуры; оно — синтез («сюнтитэми» — сополагаю), а не «символ».

И тут я возвращаюсь к воспоминанью себя, когда мне было 16 лет и я захотел «символизма»; а это значило: захотел социальности, любви соединяющей, любви-мудрости, не любви абстрактной или только… половой. Это-то чувство привело меня в 1897 году к шопенгауэровской проблеме — к освобождению от полового чувства и от пустой, метафизической, социальности: все-объятия, не умеющего обнять — никого. И тут же таимая стесненность, что Соловьевы не понимают меня; так, от первого непонимания к последнему — длинная линия лет: 1897—1928. И усилия мои внести корректив с «символизмом», принимаемые за брюзжание (чего суетится!); и я понимаю людей: то, с чем я приставал, казалось невесомым; но все весомое движется по линиям невесомых сил; этого конкретно не хотят знать даже «оккультисты», поступающие с «оккультизмом» так, как если бы он был тысячепудовой гирей; а все — в «чуть-чуть» — черта, отделяющая дела бездарные от дел гениальных (опять истина, принятая на кончике языка, то есть — не принятая).

Мой «символизм» и был словами о «чуть-чуть».

Проблему «чуть-чуть» всю жизнь ставил Штейнер: и принципиально, и реально; принципиально: антропософии нет в антропософских «истинах», а только между ними, в мгновенных искрах сочетаний, контекста, фигур; реально: все книги Штейнера полны ретушами оговорок, ведущих к «чуть-чуть» упущениям в прочтении текста; чуть-чуть; но отбор текста в каждом из нас по-своему приводил к чуть-чуть упущениям — в упущенье «чуть-чуть»; ретушей, маленьких оговорок, ступающих глубинными шагами, но несущими пожары и взрывы заторов текста; и пожар «Гетеанума» от «чуть-чуть» упущения; и «гигантище» социального заблуждения — гигантская неверность в культурном курсе, отложенном на периферии социальной окружности, — от угловой ошибки намерения в центре, равной какой-нибудь сотой градуса; вот где корень роста предрассудков: не взятое на учет «чуть-чуть», проваливающее гениальный замысел в бездарицу выполнения.

30
{"b":"98230","o":1}