– Нет, ну полная идиотка, – возмутился главарь, – а кто же, по-твоему, истинный поляк? Ты что, и вправду думаешь, – прибавил он, помолчав, – что кому-то нужны эти ваши вонючие бумаги? Землю хотели нам подарить. Теперь, когда уж не владеют ею. А где вы раньше были? – Он ударил кулаком по ларю. – Почему раньше не дарили?
– Оставьте ее, пожалуйста, – крикнул я, видя, как ошеломлена Тетка; словно впервые в жизни поверив, что и ее могут ударить, она боязливо заслонила голову руками. – Оставьте ее, пожалуйста, – повторил я, подбегая к этой, так непохожей на знакомую мне бачевскую барыню, согбенной, старой женщине… И тут я увидел, что ларь, который Тетка выпустила из рук, накренился через перила моста…
– Только то и сказала? – выспрашивал ксендз Станиславский. – Я всегда утверждал, что они, Бачевские, виду не подадут, даже если горе великое. Только всего и сказала, что, мол, зачем этот крик?…
– Вот именно. И все. Отняла руки от головы и шепнула: «Зачем этот крик по пустякам?» – подтвердил я, вспоминая побелевшие губы бачевской барыни, когда она медленно отвела взгляд от падающих в реку, высветленную первой зарей, видимо, сырых еще, очень уж быстро они падали, бумаг.
– Воистину было откровение святой Марии Магдалине, – обрадовался священник. – Эта история – тому доказательство. Даже такие упрямые характеры, если они в молодости по пятницам причащались, удостаиваются милости – им дается время для примирения с всевышним. А ей этого времени много надо было…
Я сочувственно закивал головой. Если ксендз Станиславский был прав, то небесам пришлось приложить немало стараний, чтобы сломить упорство этой женщины, с посеревшим лицом сидевшей рядом со мной. Возвращались мы шагом, покачиваясь в бричке, кренившейся на один бок. Лошади лениво отгоняли первых утренних, разбуженных осенним солнцем, мух. Миновав парковую аллею, мы въехали в ворота Охотничьего Домика.
– Ты сразу отца к себе заберешь? – спросила Тетка, глядя на сидевшего на крыльце старика.
Тогда я не очень-то уразумел, что она хотела этим сказать. Если небо и в самом деле вело, как хотел того священник, ожесточенную борьбу за ее черствую душу, должно быть, именно в этот момент она с особенной ясностью подумала о приближающейся смерти. А может, даже сумела определить время ее прихода. Я соскочил с брички и, ведя бачевскую барыню к дверям ее восстановленной усадебки, ожидал, что сейчас она скажет мне, как быть дальше и раскроет смысл странного вопроса о будущем моего, уже много лет живущего здесь, отца. Но когда я объявил, что намерен уехать отсюда, так как не вижу, чем могу быть еще полезен, Тетка спокойно выслушала меня и, не обратив внимания на тревогу, которая слышалась в моих словах, сказала:
– Так тому и быть. Это хорошо. К каждому приходит его время…
И, словно припомнив что-то необычайно важное, показала рукой на недавно восстановленные, но уже облупившиеся от дождя аркады, провела ладонью по начинающим рассыхаться деревянным, выкрашенным масляной краской колонкам и вздохнула:
– Боже мой, какое это все старое. Незачем и восстанавливать.
И я уехал, предоставив Тетку с ее усадьбой воле более сильной, чем моя, – воле божьей. На станции, всматриваясь в клубы темно-бурого дыма над товарным составом, я на минуту подумал: «Теперь она, пожалуй, наверняка спалит усадьбу, ведь больше так жить невозможно, чего ради вся эта борьба за землю…»
Но мысли эти скорей были вызваны крайним переутомлением. Я по горло был сыт Бачевом. И, конечно же, не подозревал, что это предпоследний мой визит сюда и что я снова приеду в Бачев послезавтра, чтобы прочитать страничку, на которой бачевская барыня слабеющей рукой своей написала то же самое, что пыталась разъяснить мне накануне, глядя на проглядывающую из-под свежей краски и штукатурки неотвратимую дряхлость восстановленной усадьбы.
1964