Мужчины продолжили свой разговор и как будто забыли о ней. Она находилась тут, словно газета или галстук, забытый мсье Чалояном на сиденье табурета. Она чувствовала, что не в состоянии шевельнуться, как нимфа и сатир из терракоты на каминной полке.
Потом ей стало очень жарко. Шершавый язык пламени забирался под платье и обдирал спину. Но она не смела пошевелиться. Она предпочитала не привлекать к себе внимания.
Однако государственный советник заметил, что она сидит слишком близко к огню. Он подошел и воскликнул со встревоженным видом: «Вам, наверное, плохо».
Он приложил ладонь к нейлону между лопатками Анаис и тотчас отдернул руку, будто и вправду обжегся. «Она тут поджаривается и не скажет ни слова, бедная девочка».
Он взял ее за руки, поднял и увел к остальным, которые, в свою очередь, тоже встали и окружили Анаис. Каждый дотрагивался рукой до платья, чтобы убедиться, что оно действительно горячее.
«Его надо немедленно снять, – сказал мсье Чалоян. – Как она может терпеть на себе это платье?»
Был тот час, когда у зари нет цвета, когда обескровленное небо еще не в силах приподнять ночь. Прислонившись спиной к балюстраде, Винсент говорил.
«Они ее раздели. Все вчетвером. Она не отбивалась, но каждый хотел повеселиться. Потом осмотрели. Эти господа получили удовольствие по полной программе. О, у них по-прежнему был серьезный и респектабельный вид! Один отметил, что грудки уже растут, но лобок еще детский – почти. Другой сказал, что, скорее всего, бедра у нее останутся узкими, но и талия – очень тонкой, что у нее тело танцовщицы.
Ей хотелось сесть, сложиться, словно письмо, которое вкладывают в конверт, захлопнуть личный дневник, который читали и комментировали вслух посторонние люди. Но они поворачивали ее, как статуэтку, выставленную на аукцион. Каждый стремился подметить очередную деталь. Ее касались руками, подталкивали, останавливали – все так же мягко. Ни одного грубого жеста. Ни одного резкого движения. Анаис была вещью, но вещью хрупкой».
Винсент оставил коварно-враждебный тон. У него уже не лежала душа к нападению. Он говорил, рассказывал, увлекшись воспоминаниями. Эту историю он не передавал никому. Наконец-то он от нее избавлялся. Но в этот холодный час, когда возвращается день, когда неясный свет делает набросок мира твердым карандашом, он был одинок как никогда. Помнил ли он, что я сижу здесь, перед ним, и слушаю?
«Потом они уложили ее на канапе. Им, разумеется, было необходимо взглянуть на нее поближе. Они надели очки. Пододвинули лампу. Анаис не сопротивлялась. Она была пьяна. Ее опьянил ликер, а еще больше стыд. Она не раскрывала глаз. Чувствовала в полусне, как ее трогают чьи-то руки. Было не больно. Понемногу ласки стали более выраженными, настойчивыми. В нее засунули палец и долго им шарили. Потом еще. И еще. Четверо мужчин продолжали разговаривать между собой. Она слышала их как бы издалека и не понимала, что они говорят. Ей это было неинтересно. Ей ничто уже не будет интересно. Ей стало холодно, будто открыли окно. Две руки развели ей колени: это ее открыли. Она почувствовала легкое пощипывание между ног. Открыла глаза и увидела прямо над своим лобком наморщенный лоб гостя с бородкой. Тотчас снова зажмурилась, не мешая мужчине, который всасывал ее через низ живота, осторожно, приникнув ртом к ране, через которую он избавлял ее от нее самой».
Винсент отошел от перил и сел на один из уродливых садовых стульев.
«Вот откуда взялась наша Анаис!» – шепнул он мне.
Мне хотелось подбодрить Винсента дружеским словом. И он, и я, мы любили Анаис за это изначальное пятно и всегда об этом знали. Почему не признаться в том открыто? Винсент только что говорил про «рану». Должен ли я скрывать от себя, что обожал эту рану в Анаис, что я тайно чтил воспоминание о том покушении и праздновал его каждый раз, когда она приглашала меня проникнуть в нее и отметить вторжение в самую сердцевину и первый миг ее плоти, в месте хрупкого сочленения ее существа.
Мне пришла гнусная мысль о том, что четыре насильника той первой ночи лишь посвятили Анаис в ее собственную тайну, втолковав ей, что она ранена природой и судьбой и что именно по этой ране распознали маленькую воровку. Так что у других есть право обыскивать ее и отнимать все, что она взяла. Ничего из того, что заключает в себе ее тело, ей не принадлежит.
Она написала родителям, как ей грустно от того, что их разделяют десять тысяч километров, но мсье Чалоян очень мил с ней и дает ей книги.
Она прочитала «Тысячу и одну ночь», иллюстрированную скабрезными гравюрами. Эта книга ни под каким предлогом не должна была покидать гостиную мсье Чалояна: Анаис проводила субботы и воскресенья в квартире господина директора. Как только остальные девочки уезжали из пансиона в пятницу вечером, она поселялась у него. Мсье Чалоян посоветовал ей входить через дверь на кухне, чтобы не попадаться на глаза вахтеру.
Господин директор не принимал гостей каждую субботу. Порой он и сам отлучался на выходные. Анаис оставалась в квартире одна. Мсье Чалоян доверял своей маленькой воровке: поскольку она сама не умела отличать дозволенное от недозволенного, ее совсем просто было выдрессировать. Приказы, полученные от директора, помогали ей ориентироваться в неясном потоке своего сознания. Она была создана для повиновения и услужения, о чем возвещали детская хрупкость ее черт, нежность форм, которые словно требовали, чтобы ею располагали и наслаждались. Мсье Чалоян звал ее своей Шехерезадой. Поджидая вместе вечерних гостей, они говорили о прекрасной осужденной, которая могла заслужить себе отсрочку, ночь за ночью, лишь беспрестанно забавляя своего господина известным образом – каждый раз придумывая неслыханную историю, которая не давала бы ему сомкнуть глаз до зари. Развлекать, нравиться и подчиняться – таково было в глазах мсье Чалояна естественное призвание девушки и, так сказать, смысл ее существования. Этому ее важно было обучить с самого детства. Именно этим он и занимался с Анаис. Разумеется, он выполнял свой долг воспитателя.
Анаис продолжала прислуживать за столом. Тихая и скромная, она следила за тем, чтобы бокалы господ никогда не оставались пустыми. Если с колен гостя падала салфетка, Анаис убирала ее и заменяла другой. Она прислуживала совершенно голой. Почтительно являла зрелище своей плоти. За едой господа как будто обращали на это не больше внимания, чем на цветочки на тарелках или узоры на рукоятках ножей. Фарфоровые грудки девочки или золотая филигрань, скромно украшавшая низ ее живота, входили в число деликатесов, которыми обходительный хозяин любит потчевать своих гостей.