Ревность – вот ключевое слово истории! Возможно, Анаис в свое время научила меня от нее оберегаться. А ведь она дала мне немало поводов столкнуться с этим чувством. Зачем нагружать себя прошлым наших любимых? Неужели своего недостаточно?
Как бы то ни было, все мои фотографии с Анаис исчезли. Я не подумал о том, чтобы поместить их «в надежное место». На некоторых были запечатлены наши интимные отношения. Они служили закладками и были распиханы по философским трудам: проблески солнечного света на хмуром небе моего учения. Непривычные надписи из плоти и смеха на высоких серых стенах мудрости, взятых с бою и то ненадолго. Я был согласен сразиться с «категорическим императивом» или углубиться в лабиринты «чистого разума», но при одном условии: чтобы мне там порой встречалась миленькая попка Анаис. Но белые камешки, разбросанные Мальчиком-с-пальчик на «долгом пути сознания», с годами исчезли. Мои подружки мало понимали в философии, но, должно быть, заподозрили, что в моем странном пристрастии к книгам, которое ни о чем не говорит, скрывается какое-то извращение. Строгие серые или коричневые обложки – «Критика способности суждения», «Формальная логика и трансцендентальная логика» и т. д. – словно просторные рясы распутных монахов, не стеснявшие возбужденной плоти, должно быть, скрывали большое свинство. Так и оказывалось на деле, поскольку ревность в конце концов всегда находит то, что ищет. Даже наименее непристойные фотографии Анаис были конфискованы во время карательных обысков, проводившихся извечной любовной цензурой. Потом меня подвергали допросу. «Кто? – Одна девушка, разве не видно? – Когда? – В далеком прошлом, под развалинами Вавилона».
Ах, как я был неосторожен! Я засыпал в теплой неге разделенной любви, доверия, снисходительности, а просыпался, разбуженный дотошной и решительной археологиней, проводившей раскопки в моем сердце. Она докапывалась до пружин матраса, ибо даже постельное белье не ускользало от нескромной ярости: так сколько женщин спали на этих простынях?
Про Анаис я говорил даже с некоторым удовольствием: да, я сам сделал эти фотографии. Нет, она и не думала одеваться при виде фотоаппарата. Но она раздевалась перед настоящими художниками и принимала куда более откровенные позы. Да, она была шлюшкой. Да, она продавала себя, когда ей предлагали деньги. Однако она ничего не требовала, никогда ничего ни у кого не просила. И не задавала вопросов. Никто никогда не имел на нее прав. Память о ней мне не принадлежит. Она только рассказала мне, как уступала саму себя. Я не могу этим располагать.
Анаис собирала в ладошку насекомых, которые чуть было не утонули, и осторожно выкладывала на край бассейна. С умилением и заботливостью она смотрела, как длинные животики раскачиваются из стороны в сторону на сухом камне: шестеренки, якоря и пружины маленьких механизмов пришли в полный беспорядок. Потом помятые усики, пострадавшие лапки выпрямлялись. Сияющие надкрылья раскрывались, из-под них появлялись трепещущие прозрачные крылышки, и крошечная электробритва уносилась в лазурное небо.
Часами Анаис была так занята своими зверюшками, что ей некогда было поплавать. Мухи, осы, кузнечики являлись со всех сторон и ныряли в подернутую рябью воду в безумной жажде самоубийства. Анаис не успевала всех спасать. Жером предсказал ей, что в конце концов ее укусит оса, но Анаис его заверила, что ничем не рискует, потому что насекомые «чувствуют», что она их спасает. Анаис хотела только добра. С ней и в самом деле не случилось ничего неприятного.
Так мы провели лето во владениях «мсье Шарля». Оно находилось в Испании, как я уже сказал, в настоящей крепости, которую охранял от остального мира отряд стражников в мундирах, а томное стрекотание цикад образовывало у нас над головой хрустальный купол, предназначенный, наверное, для защиты от межконтинентальных ракет.
В конце сада, засаженного кедрами, соснами и рододендронами, росла изгородь из кипарисов, отделявшая нас от соседней виллы. Сквозь нее то тут, то там прорывался округлый и светлый шелест воды при нырянии или россыпь конфетти женского смеха. Роскошные обломки счастья, выгравированного на золоте. Мы ни разу не видели наших соседей, но и они не отваживались на нас взглянуть. Даже небо они запирали на ключ.
Анаис наконец бросила своих водоплавающих шершней и кузнечиков-ныряльщиков и поплыла мощными, неумелыми гребками. Ее руки вращались, словно колеса на оси, но через минуту она остановилась, едва переводя дух: «Ты видел, а? Ты видел?» – кричала она мне, вся сияя. Я, действительно, видел и продолжал смотреть на проблески тела, мелькавшие в мелких волнах.
И вновь Анаис забрызгала нас своей наготой, она бросалась ею всюду, безрассудно тратила, мешала с голубой водой, посверкивающей солнцем. Затем, грациозно оттолкнувшись, снова уселась на краю бассейна. Склонила голову к правому плечу и стала отжимать волосы, закрыв глаза, углубившись в созерцание самой себя. Ее груди и плечи превращали дневные часы в брызги бриллиантов. Анаис не растаяла в воде бассейна, как не теряла сознания под моими ласками. Она каждый раз давала себя поглотить, но только ради шутки.
Целый месяц мы не выходили из усадьбы. Жером спрятал в подземном гараже старую «симку», на которой мы приехали из Парижа. Мы взяли с собой сэндвичей на три дня пути и – вперед! На месте будет все необходимое, пообещала Анаис: незачем набивать чемодан небогатыми студенческими шмотками. Поселившись на роскошной вилле, мы забудем весь мир: жалкий мир, такой же, как дырявые носки Жерома или моя рубашка с истершимся воротом. Мир банальный и грязный. И правда, с каждым днем наша прошлая жизнь превращалась в смутное и немного унизительное воспоминание.
По примеру Анаис и Жерома я забросил купальный костюм среди прочих пережитков былого существования и подставил себя теплым языкам солнца. Я отдался ему «целым», как говорят о жеребце, радостно раздваиваясь в одновременно странном и интимном восприятии своего детородного органа. Мое предыдущее существование представляло собой лишь прокисший бульон, постепенно испарявшийся от жары. От этого образовывались капельки пота у меня на животе, подмышками, в паху. Из бледных останков студента, на которых несколько нелепых волосков намечали то тут, то там черновой вариант вялого и постыдного животного начала, вскоре родится бронзовый Аполлон. Ибо я чувствовал себя богом, облеченным лазурью. И я вставал, ликуя от сознания того, что весь виден, и противопоставлял уходящему времени простую очевидность моего члена.