Дверь тихо открылась, и вошёл ученик Фёдора. Тот же парень, который вчера зашивал кожу. Он кивнул итальянцам, посмотрел на спящего Якопо, потрогал лоб и сел на лавку у двери. Менять их пришёл. Леонардо встал, размял спину и кивнул Томмазо на выход.
На улице было свежо. Дождь, который лил всё утро, кончился, и над крышами Александрийска появилась радуга.
Они, не спеша, пошли в сторону своего дома. Томмазо сунул руки под мышки, как делал всегда, когда было холодно, а было ему холодно тут всегда.
— Давай, — сказал он, — как Якопо выздоровеет, мы отправимся домой.
Леонардо не ответил сразу. Несколько шагов он шёл молча.
— Томмазо, — наконец сказал он, — подумай вот над чем. Мы с тобой не раз мечтали выбиться в люди. Стать кем-то. Помнишь, как сидели на крыше у Верроккьо и говорили, что однажды у нас будет своя мастерская и свои ученики, и никто не будет ставить своё имя на нашей работе? И вот нам подвернулась такая возможность, и…
— Ты хочешь сказать, — перебил Томмазо, — что на Руси у нас такой шанс есть?
Он остановился и развёл руками.
— Оглянись! Ты же видел, как живут в их сёлах. Мы ехали через них две недели. Чёрные избы. Печи без труб, дым в дверь. Люди в лаптях… это же варварская страна, Лео! А зима? Ты слышал, какая тут бывает зима? Плевок замерзает, не долетев до земли. Борода во льду. Коровы в избе вместе с людьми, потому что иначе сдохнут.
— Да, — сказал Леонардо. — я всё это слышал.
— И?
— И видел сёла и дым. — Он пошёл дальше, и Томмазо пришлось догонять. — Но не кажется ли тебе, что можно и потерпеть неудобство? Если терпеть его в своём тёплом большом доме, где пол греется снизу, а не в каморке под крышей, что была у тебя во Флоренции. Там ты зимой спал в плаще, и крыша текла.
— Там хотя бы… — хотел он сказать, что теплее, но был перебит.
— Вино не такого вкуса? — не услышал Леонардо друга. — Так тут медовуха в разы слаще и пьётся приятнее. Девки не кидаются тебе на шею? Так у тебя есть одна, и она ни с кем, кроме тебя, не встречается. В отличие от тех, что окружали тебя дома. Ты сам знаешь, кто они были.
Томмазо засопел. Про вдову он спорить не стал.
— Лео, — сказал он, и голос у него стал серьёзный. — Неужели тебе здесь нравится?
Леонардо покачал головой.
— Не могу сказать, что да.
Он помолчал, подбирая слова.
— Но и бежать отсюда сломя голову я не хочу. Русские… они по-другому живут. Я сначала думал, что они просто дикие. А потом стал смотреть.
— И что ты увидел?
— Холод, — сказал Леонардо. — Холод делает их такими. У нас дома зима… ну, дождь, ветер, накинул плащ и пошёл. А у них зима убивает. Каждый год. Поэтому они всё лето готовятся к зиме. Дрова у них сложены в июле, когда у нас никто о дровах даже не думает. Сено. Солонина. Капуста в кадках. Они живут с оглядкой на то, что будет через полгода. И от этого они… — он пощёлкал пальцами, — крепче. Надёжнее. Здесь не говорят «завтра», здесь делают сегодня, потому что завтра может лечь снег.
Томмазо слушал молча.
— И понятнее, — продолжил Леонардо. — Это я тоже заметил. У нас дома человек тебе улыбается, а за спиной уже договорился с твоим заказчиком. Медичи улыбаются всему городу. А здесь… здесь человек, если он тебя не любит, скажет тебе это в лицо. Помнишь кузнеца, Ерофея? Он в первый день сказал тебе, что твоя скоба дрянь. При всех. А на третий день сказал «годится». И это «годится» стоило дороже всех похвал, которые нам пели во Флоренции. Потому что он не умеет льстить. Он просто не знает, как это делается.
— Он дубина, — сказал Томмазо, но без злости.
— Он честная дубина. И боярин их такой же. Ты видел, как он ест за одним столом со своими воинами? С Богданом, который начинал холопом? Представь себе Лоренцо, который сажает конюха рядом с собой.
Томмазо представил и хмыкнул.
— А баня, — сказал Леонардо. — Как он нас по-дружески встретил.
— Баня была хорошей, — признал Томмазо.
Они дошли до колодца. Леонардо остановился, опёрся о сруб и посмотрел на друга.
— И самое главное. Здесь есть Строганов. Который обладает… — он задумался, — божественными знаниями. Другого слова я пока не нашёл. Я ночь не спал, искал и не нашёл. То, что он сделал вчера с Якопо, никто в христианском мире не умеет. Никто. Ни в Падуе, ни в Париже. Он знает, как устроен человек внутри, так, словно сам его собирал. И это только одно. А станок? А то, что он говорит про грязь, которую не видно? А замок на его пистоле, который он мне так и не дал разобрать?
Он выпрямился.
— Я хочу учиться у него, Томмазо. Я сюда ехал за тайнами, которые он нарисовал на пергаменте. А получил больше, чем рассчитывал. И я не уеду, пока не пойму, откуда он это всё знает.
Леонардо посмотрел на друга.
— И тебе я советую подумать над тем же. Попробовать прикоснуться к этим знаниям, пока есть возможность.
— И как ты себе это видишь? — Томмазо скривился. — Он не подпускает меня к своим закрытым кузницам. Ты сам видел. Литейную показал мельком и увёл, формы у него, видите ли, сохнут. А там, за частоколом, где его тигельные печи… там караул с арбалетами. Меня туда пустят только мёртвым.
— А ты начни работать в простых.
— В простых?
— В простых кузницах. Попроси у Строганова об этом, пока он не ушёл в поход. Попроси. У тебя есть знания из Флоренции, которых здесь нет. Посмотри, что тут можно улучшить. Формовку. Литники. Как они сушат формы, ты же сам плевался. Сделай одну вещь лучше, чем делают они, и сделай её при всех.
Томмазо слушал, и по лицу было видно, что слова доходят до мозга.
— Строганов не дурак, — продолжил Леонардо. — Он увидит, что ты стремишься не только брать, но и отдавать. Что ты пришёл к нему с ладонями, а не с протянутой рукой. И тогда он рано или поздно пустит тебя за частокол. Потому что ему нужны люди. Ты слышал, что он сказал мне на дороге? Мастеров дюжина, а дел на тысячу.
Томмазо долго молчал. Смотрел на воду в колодце, на своё отражение, которое дрожало от капель с крыши.
— Мне надо подумать, — нахмурившись сказал он.
— Подумай, друг мой, — ответил Леонардо. — Хорошенько подумай.
* * *
В начале октября зарядили дожди. Да такие, что вся торговля разом встала. Дороги вокруг Москвы превратились в то, что у меня в прошлой жизни называли бы «дорожным покрытием отсутствующего типа». Обозы вязли по ступицу. Купцы сидели по дворам и ждали, когда ляжет снег, потому что по снегу хоть как-то можно, а по этому никак.
Но меня это не касалось.
Дорога от Александрийска до Москвы была вымощена, и я каждый раз, глядя на чавкающие обочины, мысленно благодарил себя за то, что не пожалел на неё серебра. Конь шёл по камню резво, колёса не тонули, и за тот месяц, пока вся округа сидела по домам, я раз в неделю катался в Москву и обратно.
Ездил по делам, разумеется. И мои люди продавали московским купцам продукцию, пока у конкурентов, если их можно было так назвать, ничего не ехало.
Сталь шла хорошо. Ножи — поясные, кухонные, охотничьи, засапожные, все с клеймом. Ножницы, которые резали сукно, а не жевали его. Иглы, по сотне в берестяном туеске, и за иглами приходили чаще всего, потому что хорошая игла в этом мире была редкостью, а моя не гнулась и не ржавела. Шила. Бритвы, которые я сперва делал для себя и своих, а потом про них прознали другие, и тоже стали заказывать. Напильники. Рыболовные крючки с заусенцем. Лекарский инструмент, который покупали монастыри. Топоры и долота для плотников. Скобы.
Только с продажей свечей пришлось повременить.
Не потому, что не было спроса… спрос был, и ещё какой. Просто стеариновый «воск», который варили у Олены, почти весь уходил на ткань. На полотно, пропитанное смесью воска и сала, которое не мокло и не продувалось. Слава о нём разлетелась быстрее, чем я ожидал. Сначала её взял Шуйский на шатры для своей дружины. Потом о ней узнали купцы, потому как возы, накрытые таким полотном, не промокают в дождь, и товар под ним не гниёт. Потом пришли от Ивангорода, где люди жили в шатрах на стройке у Невы, а там с моря дуло так, что обычный холст не держал. Потом монастырские, на навесы для обозов.