Народу собралось… много. Вся площадь, от кремлёвской стены до торговых рядов, стояла плотно, и ещё сидели на крышах, на заборах, на возах, которые притащили сюда. Но при этом было так тихо, что слышался лай собак на посаде.
На помосте, у самого края, стояли семеро.
Двое рыцарей и пятеро наёмников и литовцев. Руки за спиной, связанные. Рыцарей я велел одеть в их собственное платье, которое нашли в обозе, чтобы каждый на площади видел, кто это.
Великая княгиня стояла на крытом помосте у стены, под навесом, одетая во всё чёрное. С ней Анна, Варлаам, Холмский. Ивана не было. Мария не пустила, и я был с ней согласен. То, что произойдёт сейчас, тринадцатилетнему смотреть незачем. Я стоял ниже, у помоста, вместе с Ратмиром и полусотней курмышских, которые держали оцепление.
Приговор читал Ощера. Сам, не доверив дьяку. Вышел на край помоста с пергаментом, дождался, пока площадь замолчит до конца, и начал. Голос у Василия Ивановича оказался на удивление громкий.
— Божьей милостью Великий князь Московский и всея Руси Иван Иванович, и мать его, Великая княгиня Мария Борисовна, слушав дело сие, приговорили…
Дальше шло по порядку. Кто такие. Откуда пришли. Как шли. Что сделали — умыкнули с государевой земли двух мастеров литейного дела, побили людей, шли скрытно, обходя заставы, чтобы вывезти государевых людей за море. Что взяты с боем. Что под расспросом сознались…
— … и за то воровство и за разбой на государевой земле приговорены к смерти. Немцам, что старшими были, четвертование. Прочим — плаха.
Площадь выдохнула.
Первым взяли Ульриха.
Он шёл сам. Ноги у него после дыбы подгибались, но он шёл. Его подвели к плахе, поставили на колени. Священника к нему не подводили… он был латинянин, а своего у него не было, и креста он не просил.
Палач взял его за правую руку, вытянул её на плаху и разогнул пальцы.
Топор поднялся и резко опустился.
Звук был короткий. Ульрих закричал… и кровь хлынула на пол, палач отшвырнул отрубленное в сторону, а второй палач уже перехватил левую руку и тянул на плаху.
Второй удар пришёлся почти сразу за первым, и я подумал, что палач торопится нарочно, чтобы не давать ему передышки, и что в этом, наверное, есть своё милосердие.
Ульрих после этого перешёл на вой, глухой, с мокрым хрипом, каким воет собака, которую переехало телегой, и пока он кричал, двое подручных валили его набок и тянули за сапог к нижнему чурбану, чтобы вытянуть на дуб ногу. Топор поднялся в третий раз, потом в четвёртый, и где-то между этими двумя ударами он затих, то ли лишившись чувств, то ли оттого, что сердце не выдержало, а мне с моего места было не разглядеть, да я и не старался разглядывать. Старший палач взял его за волосы, приподнял то, что осталось от человека, уложил шею на край плахи и пятым ударом отделил голову.
От Ульриха из священной сотни, остались куски на досках, да кровь, что стекала между досками помоста на утоптанную землю.
Второго рыцаря подвели следом, и с ним всё пошло по накатанной колее, только он, когда его ставили на колени, ещё пытался что-то говорить на своём языке, и я так и не понял, молился он или проклинал нас всех до седьмого колена.
Пятеро оставшихся, из тех, кого мы взяли под Тверью живыми, шли к плахе один за другим, с ними палачам было проще, потому что на каждого приходилось по одному удару, и палач даже не сбил дыхания к тому времени, когда очередь дошла до последнего. Последним оказался смолянин Микула, который в лесу под Тверью выложил мне всё про Радзивилла и его дорожные грамоты на первом же расспросе. Он шёл к плахе и плакал в голос, как плачут дети, и просил кого-то передать что-то жене в Смоленск.
Но никакой милости им оказано не было. Они были врагами княжества, и всем, кто был на площади, и кому потом об этой казни расскажут, должно быть ясно, что будет если кто-то попытается вновь украсть у нас мастеров.
В конце палачи насаживали головы на колья, вбитые по краю помоста, и делали это так, чтобы с площади было видно каждое лицо. Так висеть им предстояло три дня, пока всякий, кто идёт через площадь на торг или с торга, не насмотрится досыта.
А народ, который я всё это время держал краем глаза, молчал.
Криков я ждал, потому что в прежней своей жизни читал про казни в Париже и в Лондоне, где толпа улюлюкала и свистела, где в осуждённых швыряли гнилью, а разносчики продавали пирожки прямо под виселицей, и за хорошее место у эшафота платили, как за место в театре. Здесь всё было по-другому. Площадь стояла тихо, и когда упала первая рука, по ней прошёл вздох, один на всех, от кремлёвской стены до торговых рядов, а после этого вздоха снова стало слышно, как лают собаки на посаде. Женщины закрывали детям глаза ладонями, но никто из них не уходил и не уводил детей, будто ребёнку положено при этом быть, а смотреть ему пока рано. Старики крестились широко и медленно, мужики стояли со снятыми шапками и глядели исподлобья, и кто-то в задних рядах негромко сказал «прости, Господи», и в этой тишине его услышала половина площади.
На Руси казнь никогда не считалась зрелищем. На казнь ходили примерно так же, как ходят на отпевание, потому что не прийти нельзя, и потому что осуждённый, кем бы он ни был при жизни, с той минуты, как ему прочли приговор, становился в глазах людей несчастным, человеком, которого Бог и государь уже отдали смерти, и добавлять ему сверх того ничего не полагалось. Проклинать такого на плахе считалось грехом, а смех над ним тянул на грех вдвое больший, и даже немцев, нехристей, пришедших воровать наших мастеров, эта площадь провожала молча и с обнажёнными головами, как провожала бы своих.
Только когда всё кончилось, и палачи стали смывать помост водой из вёдер, площадь заговорила. И расходились тоже медленно, будто с похорон.
Глава 15
На следующий день народ собрался снова, и собралось его, пожалуй, даже больше, чем накануне, потому что вчера казнили чужих, а сегодня предстояло рубить своих — бояр, думных людей, чьи отцы сидели в палате ещё при Василии Васильевиче и чьи роды знали по именам в каждом русском селении. На такое ходили смотреть иначе, чем на немцев. Ходили смотреть, как падают высокие, и это любопытство, если уж говорить честно, я понимал лучше всякого улюлюканья.
Тверских я разглядел ещё до того, как поднялся на своё место. Свита покойного стояла у самого помоста, в первом ряду, отдельной кучкой. Их сюда никто не звал и, судя по тому, как близко они заняли место, пришли затемно. Смотреть, как убивают за их князя.
Приговор читал снова Ощера. По Никите Фёдоровичу Басенку шло умышление на Великого князя и на Великую княгиню, убийство князя Михаила Борисовича Тверского, совершённое своей рукой в малой палате, и ложный навет на боярина Строганова, то есть на меня, и когда Ощера дошёл до этого места, несколько голов на площади повернулись в мою сторону.
По князю Василию Васильевичу Шестуну читалось про сговор и про то, как он отвёл стражу от палаты, разыграв больного, и про то же умышление. Фёдору Семёновичу Лукьянову досталось за подстрекательство к мятежу в кремлёвском переходе и за срамное слово о государыне, а дьяку Истоме Кривцову за подлог грамоты моим именем и за нож, вытащенный из моего сундука. Сотника Окула, десятника и ещё двенадцать воинов из дружин Басенка и Шестуна Ощера назвал уже скопом, за то, что шли с господами и знали, на что идут.
— … всем смерть через отсечение головы.
Кривцова взяли первым, и только ему прежде плахи отрубили обе руки. Он страшно кричал, и затих лишь когда его голову положили на плаху рядом с ними.
Дальше пошло быстро. Шестун, князь, Рюрикович ярославского корня, взошёл на помост, шатаясь так, что подручные подхватили его под локти, и в последний миг попросил священника… в этом не отказывают никому. Он что-то шептал ему в ухо, крестился торопливо, будто боялся не успеть, потом его поставили на колени, и палач сделал своё дело одним ударом. Басенок шёл к плахе молча, ни на кого не глядя, и голову положил сам, без подручных. Лукьянов до самой плахи кричал что-то про то, что он никого не убивал, и в чём-то он был прав… вот только он отказывался понимать, что казнят его за сговор. По сути, он остался в тени и активных действий не предпринимал. Хотел он, в общем, чистеньким остаться, но не тут-то было.